Читаем без скачивания Широкое течение - Александр Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не приняли? — Она со страхом покосилась на дверь кабинета мужа.
Люся ничего не ответила, упала на тахту лицом в подушку и заплакала беззвучно, горько, вздрагивая всей спиной, Лицо Надежды Павловны покрылось красными пятнам, пенсне, слетев с переносицы, болталось на шнурке; не зная, что делать, она почему-то стала торопливо переодеваться, точно собиралась куда-то и зачем-то идти, — спорить, требовать, возмущаться.
— Защищала тебя, оберегала, — заговорила она прерывисто. — Теперь вижу, что напрасно! — Она сбросила с себя халат, кинула его на спинку стула — шелковый, он скользнул на пол, она не подняла. — Отец был прав. Что мы скажем ему теперь? Ох, господи!.. — с отчаянием воскликнула она, надевая на себя юбку и кофточку. — Еще в прошлом году надо было прогнать тебя учиться, а я пожалела своим глупым сердцем, на курорт послала — гуляй, дочка, набирайся сил. Набралась! Сколько раз я говорила тебе: садись, Люся, учи уроки, готовься!.. Подготовилась! Ах, боже мой, за что такое наказание?!.
Слушая обидные, но справедливые причитания Надежды Павловны, Люся всхлипывала все громче и громче — от жалости к себе и матери.
— Перестань скулить, несчастная! — выкрикнула Надежда Павловна, стоя в грозной позе обвинителя, и, испугавшись своего громкого голоса, взглянув на дверь кабинета, шопотом прибавила. — Плачем дела не поправишь. Встань, сними пальто… и иди докладывай отцу…
Леонид Гордеевич вышел сам, в жилетке, с расстегнутым воротом рубахи, недовольный, с тяжелым и вопросительным взглядом мрачных глаз: он не любил, когда ему мешали.
— Что здесь происходит? — спросил он, недоумевающе оглядываясь.
Надежда Павловна поняла, что скрывать случившееся и выгораживать дочь было бы глупо, нетактично, и она, первый раз в жизни встав на сторону Леонида Гордеевича, решительно и твердо произнесла:
— Не выдержала.
— Что не выдержала?
— Экзаменов в университет. Не приняли ее.
— Не приняли?.. — спросил он, расширив глаза.
Надежда Павловна повысила тон, она почти кричала, взволнованно, срывающимся голосом, суетливо придерживая прыгавшее на носу пенсне, взбивая прическу, прикладывая ладони к горячим щекам:
— Я говорила ей: готовься, учись! Не слушала…
Люся глубже вдавливала себя в подушки, точно хотела скрыться в них от гнева отца, от обидных и резких слов матери, и продолжала плакать. Леонид Гордеевич решительно шагнул к дочери, Надежда Павловна предостерегающе встала на его пути, произнесла предупредительно и с мольбой, страдальчески сведя брови:
— Леонид…
Он властно отстранил ее, попросил:
— Подожди! Отойди. — Он опустился на тахту, тихонько дотронулся до плеча Люси: она показалась ему в эту минуту маленькой, горько обиженной, беспомощной, как в детстве, и, глядя на ее вздрагивающие плечики, испытывал приятное чувство жалости к ней, нежности.
— Люська… девочка моя, — услышала она мягкий, проникновенно ласковый голос отца, и шею ее защекотала его борода — он поцеловал ее в затылок. Она оторвалась от подушек, судорожно обняла его, уткнулась мокрым носом ему в грудь:
— Папа… папочка, милый…
Он гладил ее мягкие светлые волосы, произносил давно позабытые слова нежности, прозвища, слышанные ею еще в детстве, потом снял с нее пальто, передал жене, — та поспешно отнесла его в переднюю, — затем взял ее за подбородок, приподнял заплаканное, распухшее от слез лицо, улыбнулся и подмигнул ей:
— Что, ревушка-коровушка? Может быть, перестанешь плакать-то, а? Или еще поплачешь? Я ведь долго ждал, когда ты заплачешь. А ты все смеялась, все пела… И вот, наконец, заплакала… Ну, пореви еще…
Люся хмыкнула коротко сквозь слезы и теснее прижала лицо к его груди. Они долго сидели на тахте обнявшись, молчали, а поодаль стояла Надежда Павловна, глядела на них, и нижняя губа ее, подбородок вздрагивали, из-под пенсне выкатывались и падали на пол светлые капли.
— Ты думала, жизнь-то — это сплошной карнавал, хоровод: все нарядно, весело, смешно, дух захватывает! — говорил он тихонько, немного грустно, щекоча ее щеку бородой, поглаживал ее, словно убаюкивая. — Нет, мартышка, карнавал-то хорош после труда, труда большого, значительного… — Он достал из кармана платок, подал ей: — На-ка, высморкайся, вытри глаза… Теперь слезы в сторону и давай обсудим положение, как дальше жить. — Люся послушно вытерла лицо; мать, присев на краешек стула, тоже украдкой вытирала глаза под стеклами пенсне. Леонид Гордеевич захватил в горсть бороду, подержал ее, подумал, затем сказал: — Не приняли в институт — это беда, конечно, но если подумать серьезно, беда поправимая. Что тебе делать сейчас — вот вопрос… — Отметив решительное и непреклонное выражение лица мужа, Надежда Павловна забеспокоилась, привстав со стула, подалась к нему с предупредительным жестом, но Леонид Гордеевич опередил ее, сказал учтиво и суховато: — Прошу тебя, Надя, не вмешиваться в наши отношения с ней. Свое влияние ты показала достаточно, я думаю. Теперь я буду командовать.
— Что ты хочешь от нее? — встревожилась Надежда Павловна.
— Я знаю, что я хочу, — ответил Леонид Гордеевич и спросил Люсю: — Дочка, ты будешь делать так, как я тебе скажу?
Люся молча кивнула.
— Я не слышу, погромче, — попросил он.
— Буду, — прошептала Люся, глубоко и прерывисто вздохнув.
В распахнувшуюся форточку с шумом врывался ветер, бугрил, колыхал занавеску, сухо постукивал запоркой о стекло, и Люся, встав с тахты, подошла и захлопнула форточку.
А через несколько дней в сентябрьское утро Антон Карнилин, стоя у молота, увидел, как по цеху, опасливо озираясь на грохочущие стальные махины, на брызжущий металл, шла Люся Костромина в темпом свитере, с аккуратно завязанными платочком волосами. Антон настолько был поражен ее появлением, что позабыл про заготовку, которая уже остыла, потускнела, и Сарафанов вернул ее обратно в печь.
Через несколько минут Гришоня Курёнков, сбегав куда-то и разведав, сообщил кузнецу:
— Наш новый контролер. Оч-чень интересно!
Глава пятая
1Вечерняя заря занялась чуть ли не с полдня, по-осеннему холодная, жиденькая, точно истратила она все свои краски на леса, щедро пропитав багряно-желтыми соками листья осин, берез, кленов. Все вокруг пламенело, поражая взгляд последней, ослепляюще дерзкой вспышкой жизни перед увяданием. Только сосновый, молодцевато стройный бор в отдалении загадочно темнел, хмурился, погруженный в суровое раздумье. В нем было таинственно и тихо, нечаянный хруст веточки казался гулким и вызывал испуг.
Таня медленно прошла до озера, остановилась на берегу, понаблюдала, как листья, падая, ложатся на воду нарядными узорами, напоминая о быстро промелькнувшем лете. Вспомнила Антона… Она хотела пойти на то место, за просеку, где он просил ее не выходить замуж за Семиёнова. Но в глубине леса сгущался сумрак, оттуда тянуло сыростью, запахом прелой хвои, грибами, и Таня побрела к даче, осторожно ступая по шуршащим листьям.
Фирсоновы переезжали в город. Они прибыли на дачу за вещами в субботу. Вместе с ними приехала и Таня. Ей хотелось провести выходной день в лесу. Утром они отправили электричкой Игорька с Савельевной в Москву, а сами остались ждать прибытия грузовика.
Елизавета Дмитриевна выносила из комнаты вещи; постели, посуду, стулья; Алексей Кузьмич возился на полу, укладывая и увязывая все это; Дмитрий Степанович сортировал на скамеечке саженцы каких-то деревьев.
Таня молча села на ступеньку крыльца и взяла с перил «Комсомольскую правду», которую она смотрела уже много раз. На первой странице был напечатан крупный портрет Антона Карнилина; кузнец стоял возле молота в богатырской позе с клещами на плече. Под фотографией статья: «На вахте мира».
Таня отложила газету и, подперев щеки ладонями, не шевелясь, следила, как молодые липы покрывали стол беседки плотной скатертью листьев; она заговорила, как бы размышляя вслух:
— Не люблю я желтые листья: нарядные, а неживые… Красиво они падают, медленно, неохотно, земля от них в рыжих узорах. А под ногами шуршат как-то зловеще, будто по змеям шагаешь. Взглянешь наверх — ветви-то уже наполовину голые, скучные. И так тоскливо делается… А они все падают, падают…
Дмитрий Степанович взглянул на нее, улыбнулся и, продолжая раскладывать саженцы, отозвался негромко, с ласковым упреком:
— Что-то ты часто грустить стала, Таня…
— Я ведь не из веселых, — промолвила Таня, не меняя позы. — Да и веселиться-то не с чего.
— Ну, погрусти, — примирительно согласился учитель и ободряюще покивал ей головой: — От грусти душа мягчает, делается светлее: вся пыль с нее смывается. И мысли осеняют этакие поэтические…
— Какие там поэтические, — горько усмехнулась Таня, — просто сомнений много.