Читаем без скачивания Правда и блаженство - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В новогодний вечер Пашка собирался пригласить Таньку на каток. Сперва — на каток. Посреди катка — высоченная ель со звездой на макушке, цепочки огней раскрашенных ламп, слюдяные гирлянды, плюшевые мишки и зайцы, мишура. Музыка звучит. Пашка и Танька, взявшись за руки, будут кататься вокруг елки. Под коньками будет похрустывать и крошиться лед. Из динамика им будут петь «Веселые ребята». Вокруг будут люди: маленькие и большие. Но Пашка и Танька не будут их замечать — они будут вдвоем. Для Пашки — только ее румянец на щеках, только ее темные, переливающиеся в огнях волосы, вырвавшиеся из-под шапочки, которые треплет встречный ветер от скорости скольжения, только отблески елочных огней в ее карих по-особенному влажно блестящих глазах, только ее две родинки над правой бровью, ее теплые мягкие губы, подарившие нечаянный поцелуй.
После катка они пойдут встречать Новый год. Пашка устроил уже укромное место. Напарник со стройки, понятливый холостяк Кирилл отдал ключ от квартиры: «Развлекайся, Паша. Чего хате простаивать? Я на праздники к матери в район смотаюсь». Пашка уже все подготовил к застолью: купил шампанского, копченой колбасы в «коопторге», сыру, конфет, апельсинов, даже коньяку зачем-то купил.
— Я люблю тебя, Таня. Давай встретим Новый год вдвоем. Первый раз вдвоем и навсегда вдвоем… — так он скажет Таньке.
Она уже взрослая, все понимает, скоро кончит десять классов, и они поженятся. А потом… Потом будет потом… Главное — этот вечер.
В Новый год они будут слушать бой курантов из далекой Москвы, где грациозные заснеженные голубые ели возле Спасской башни, будут пить шипучее шампанское. Весь нарядный счастливый мир будет только для них, для двоих. Впервые и навсегда.
«Я люблю тебя, Таня…» — будет шептать он и целовать две ее родинки над правой бровью.
Студеный прозрачный воздух новогоднего вечера, — очарованная праздником, искристая темнота стелется по улице Мопра: почти из всех окон домов льется праздничный свет. В одном из окон свет вдруг погас, оборвался. Но в том же окне вспыхнул бенгальский огонь. Дети радуются, глядя, как раскаленная красная веточка рассыпается синими искрами. Мальчик воровато засовывает в рот целиком шоколадную конфету…
Повсюду в домах натоплены печи, пахнет чем-то вкусным, сдобным, острым и печеным, пьянящим не меньше, чем вино. Пожалуй, только в доме у Ворончихиных — запах лекарств и унывные речи.
Мать отчитывала Лешку, который пластом лежит в постели.
— Домоднячился? Довыступался? Сколь раз говорено: валенки на свиданки надевай! А не эти, цырлы на картонной подошве!
Лешка куксится, молчит.
— Как тебя одного оставлять? Мне на дежурство надо. Кого на замену в такой день найдешь… Показывай, сколь на градуснике набежало?
— Иди. Чего со мной будет? — буркнул Лешка, вытащил градусник из-под мышки. Градусник он держал хитро, к телу липко не прижимал, чтоб много «не набежало», — не пугать, не сбивать мать; на дежурстве на электроподстанции она и Новый год с подругой встретит — хоть какая-то отдушина.
— Опять плохо держал? Ну смотри! Будет больше сорока, зови Костю, чтоб «скорую» тебе вызвал… Таблетки не забывай пить! И клюкву. С наступающим тебя! Этакий ты у меня ветреник. — Она прижала горячую голову Лешки к своей груди, погладила его, поцеловала. Улыбнулась, снова поцеловала. Пошла надевать пальто.
Простудился Лешка из-за Ленки Белоноговой.
Он провожал ее после школьного вечера. Еще на школьном вечере они уединялись в темных закоулках школы, в концах коридора, на лестничных площадках. Целовались безумно, дико, до искр в глазах. Нет в мире ничего слаще Ленкиных губ! Пухленькие, сочные, умелые. И вся она сама такая уютная, пылкая, льнущая. Глаза черные будто тают, когда оторвется от поцелуя, и влажные полуоткрытые губы бессовестно блестят… Директриса Шестерка и завуч Кирюха усиленно надзирали за этой парочкой, побаивались: как бы они, забравшись в какой-нибудь пустующий кабинет или куда-то в спортзал, в раздевалку, не учудили чего. В конце концов — уж вечер кончился — их нашли на лестнице на чердак, выгнали на мороз.
Они еще гуляли полночи. В подъезде Ленкиного дома Лешка долго жал, целовал, оглаживал и общупывал свою пассию. Он уж стал было в порывах страсти Ленку понемногу раздевать, но она заупрямилась ослицей. Ах, вот теперь-то бы, в новогоднюю-то бы ночь, он бы ее точно дожал…
Лешка поставил себе градусник, вымерял честную температуру: «Ишь ты! 39,9!» Он отворотился к стене, чтобы лампочка из-под абажура не давила светом в глаза. Теперь, казалось, свет лампы из-под зеленого абажура целенаправленно давил в затылок, в самое темечко, — голова вся горит. Лешка призакрыл голову одеялом. В ушах держался ровный шум, во рту — сушь, горло обнесло налетом, глотать невмоготу, внутри груди копилась жажда. Но не хотелось подниматься, выключить давящий яркий свет, проглотить таблетку, выпить клюквенный морс, — или на это не хватало сил. Перед глазами Лешки — настенный ковер. Восточный орнамент растворял взгляд, в разноцветных ворсинках вязли, путались, заплетались мысли.
Лешке это снилось или, может, не снилось, — грезилось в воспаленном мозгу.
Он будто бы стоит посреди огромной пустыни. Вокруг не песчаные барханы, а выжженная то ли напалмом, то ли ядерным взрывом черная земля. Куда ни кинь взгляд, всюду, до самого горизонта безжизненная бесконечная чернь. Вроде бы день, но и на день не похоже, потому что солнца не видать, весь купол неба затянул сизый сумрак. По небу низко, похожие на дым, плывут темные, пепельные облака. Нет никого вокруг. Никого-никого! Ни живой души, ни зеленой травинки. К Лешке вдруг приходит осознание, что он один во всем мире. Как? Почему он один выжил после вселенской потравы или войны? Он знать этого не знает. Но знает другое — теперь он один-одинешенек на всем свете. И лучше ему умереть, чем жить дальше. И надо найти способ, чтобы уничтожить себя… Отчаяние и страх раздирают душу. «А-а-а!» — кричит Лешка что есть сил. Этот безголосый крик вызволил Лешку из мертвого мира, разорвал галлюцинации сна.
Он очнулся, открыл глаза. И опять, уже в яви, замер от страха. Комнату не узнать. Где он? Кругом полутьма. Зеленый абажур над столом призрачно чернеет. На столе — иконка с Богородицей и свеча в подсвечнике… А главное — ощущение полнейшей тишины и мертвости. Э-э-э! Неужели он один во всем свете остался?
— Костя! Кость! — выкрикнул Лешка что было сил.
Костя, словно ждал оклика, мигом очутился у постели больного.
— Я к тебе, Леша, заходил. Верхний свет выключил. Свечку принес, икону. Чтоб полегче стало. Ты как?
— Худо мне. Ломает всего. Кажется, помру.
— Что ты! — воскликнул Костя. — Этого не может быть! В тебе сейчас болезнь… Жар у тебя. Аспирин надо пить. Жидкости побольше… Давай, давай через силу.
Через некоторое время Лешку прошибла испарина, лоб обсыпали капли пота. Таблетки подействовали, пригасили жар в теле.
— Мне, Костя, вправду почудилось, что умереть должен. Будто совсем один на земле остался. Смерти себе искал. Ни еды, ни питья. Ни живой души.
— Нет, нет! — горячо заспротестовал Костя. — Одиночество и смерть люди придумали. Смерти нет, и одиночества нет для человека. Господь всегда с ним. — У Кости вдохновенно светились глаза. Речь лилась ровно. У школьной доски, бывало, Костя тыр-пыр, косноязычно, с пробуксовками расскажет урок, а тут — будто перед ним открыта книга, и он читает ее без запинки, с душой и убеждением: — Прадед мой Варфоломей Миронович, разве умер он? Да нет же! Если я его не только чту, а живу его мыслями. Я даже его страдания ощущаю. Я советуюсь с ним, слышу его подсказки. Во мне его живой голос звучит. Душа его бессмертна. Всякая человеческая душа, Леша, бессмертна! Я всегда это чувствую, когда в церкви бываю… Пойдем со мной, Леша, в церковь на Рождество. Если не хочешь молиться, не молись. Так постоишь… Для всех православных Рождество Спасителя — праздник великий.
— Если оклемаюсь, пойдем. В церкви вкусно ладаном пахнет… Ты иди, Новый год встречай. Чего возле меня торчать? Мне полегче стало, пот градом.
— Можно я с тобой посижу? — спросил Костя. — Телевизор я смотреть не люблю. Там люди какие-то чужие, целлулоидные. Их будто наняли нас обманывать… Мама уже спать легла. Выпила она и легла. Отец с Феликсом поговорил и ушел. Наверно, к Серафиме Ивановне… Давай тебе футболку сменим. В сухой свежее будет. Если в туалет хочешь, я ведро принесу.
Лешка отрешенно глядел-глядел в потолок и незаметно заснул. Заснул в спокойствии.
Костя сидел на стуле у постели больного друга, поглядывал на свечу, горевшую мягко и томно, сбоку освещая лик Богородицы на иконке, и читал про себя молитву, — текст не из канона, не из псалтыря, сам сочинил. «Пусть отстанет болезнь от Алексея. Да даст Господь здравия и сил… — тут Костя мысленно замешкался, хотел произнесть «другу моему», но произнес в конце концов «брату моему…» От этого Косте стало еще лучше. Он вспомнил, что уже не первый раз называет Лешку братом. Улыбнулся. Но вскоре нахмурился. А что, если болезнь брата глубока и ему суждено умереть? Смог ли бы он, Костя, только что утверждавший, что нет смерти для человека, стать на место Лешки, брата своего? Костя насторожился, покосился на Богородицу, стал жечь свой взгляд в пламени свечи. Конечно! Ну конечно же, он готов заменить его в болезни! Он готов, случись такое, стать на место брата своего Алексея! Без раздумий отдаться в руки Господа… Косте снова стало хорошо, спокойно и как-то самолюбиво-умильно, и счастливо. На глаза даже слезы выкатились. Костя перекрестился.