Читаем без скачивания Московский процесс (Часть 1) - Владимир Буковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И с самого начала так установилась линия фронта в этом противостоянии: наша гласность против их «гласности», закон против идеологии. Разве кто-то мог этого «не понимать» или «не знать», если режим требовал от своих подданных не просто молчаливой покорности, а вполне активного одобрения?
Конечно, все они все понимали, всё знали. Но после нескольких «оттепельных» лет, когда поговорить о гражданской совести и нравственной ответственности было даже модно, страна покорно вернулась к своему обезьяньему состоянию: ничего не слышать, ничего не видеть и ничего не говорить. Общество предпочло прикинуться слепоглухонемым, чтобы потом, как и после Сталина, иметь возможность опять притворно изумляться:
«Как же это могло случиться? Кто виноват?»
И если была у нашей гласности хоть какая-то реальная цель — так это лишить его такого комфорта в будущем. Ни навязывать людям свои решения, ни втягивать их в свою деятельность никто из нас не считал себя вправе — это должно было оставаться делом совести каждого. Зато, в отличие от сталинских времен, оправдаться незнанием тоже никто уже не мог, ни на Востоке, ни на Западе.
Как ни странно, несмотря на такую философски-этическую нашу позицию, ее политический эффект вначале был чрезвычайно велик. Последовавшие за делом Синявского-Даниэля процессы, в особенности дело Гинзбурга-Галанскова, вызвали целую бурю протестов внутри страны, своего рода «цепную реакцию». Прямые репрессии оказались не только бесполезны, но и вредны для режима: чем больше было процессов, тем больше людей присоединялось к протестам. Да и в лагерях изменилась атмосфера: попавший туда не исчезал больше бесследно, не исключался из жизни, но присоединялся к общему сопротивлению. Сведения о голодовках, забастовках, петиции и даже литературные произведения политзэков стали регулярно просачиваться наружу, словно в насмешку над идеей изоляции. Более того, лагеря оказались как бы связующим звеном для различных групп возникающего в разных концах страны движения. Там и мы узнавали друг друга, а через нас — наши родственники и друзья. Судебные расправы, таким образом, просто теряли смысл: они способствовали росту и консолидации вначале весьма разрозненного, стихийного движения, превращая его в серьезную политическую силу.
Этого урока режим никогда не забыл. Вся последующая история наших взаимоотношений — история поисков режимом иных форм борьбы с нами и наших поисков ответа на их новые формы. Аресты и суды стали лишь крайней, вынужденной мерой, и очень часто заставить их пойти на это было для нас своего рода победой. Предпочтение отдавалось иным средствам, от психушек и кампаний клеветы («компрометации», как их называли чекисты) до высылки за границу. Характерно, что в 1977 году режим даже попытался «кодифицировать идеологию» в новой конституции СССР, впервые за всю историю своего существования открыто записав в статье 6-й:
«Руководящей и направляющей силой советского общества, ядром его политической системы, государственных и общественных организаций является Коммунистическая партия Советского Союза. КПСС существует для народа и служит народу.
Вооруженная марксистско-ленинским учением, Коммунистическая партия определяет генеральную перспективу развития общества, линию внутренней и внешней политики СССР, руководит великой созидательной деятельностью советского народа, придает планомерный, научно обоснованный характер его борьбе за победу коммунизма…».
Так они отчасти приняли предложенные нами правила игры. Вот, дескать, теперь на конституцию не сошлетесь! Все по закону. Но и это им не помогло: мы уже и раньше начали ссылаться на Всеобщую декларацию прав человека ООН, на пакты о гражданских правах, а затем — на Хельсинское соглашение. Всегда найдешь, на что сослаться, было бы желание.
Любопытно, однако, что правозащита — этот, казалось бы, самый трудно усваиваемый аспект нашей философии — стала со временем необычайно популярна. К концу 70-х, просматривая самиздатские документы, я просто поражался тому, с какой аккуратностью ссылались в своих петициях на нее тонкости закона даже простые работяги. «Качать права» стало вдруг невероятно модно.
Не преминул воспользоваться этим и режим, оказавшись на краю гибели. Режим дряхлел, режим дышал на ладан, и надо было как-то спасаться «партийной элите». Тогда-то и появился «либерал» Яковлев, главный прораб перестройки. Вдруг запестрели газеты нашими лозунгами двадцатилетней давности: «правовое государство», «период застоя» и, конечно, гласность. Целые куски из наших самиздатских работ стали вдруг появляться в официальной печати, а то и в партийных решениях, разумеется, без кавычек и без упоминания авторов. А «раскрепощенное» общество, старательно пряча глаза, делало вид, что только теперь все это узнало. Ликовал Запад, поражаясь свободомыслию партийной элиты. Партийная «глазность» — как произносили это словечко зачарованные иностранцы — их вполне устраивала, она стала последним писком западной моды, хотя никто так и не понял, что это значит. Тем более никто не вспоминал про нас — мы даже приехать в Москву не могли: до 1991 года наши имена все еще значились в «черных списках» КГБ. Формально мы все оставались «особо опасными государственными преступниками», «вялотекущими шизофрениками» и агентами империализма. Но и это никого не смущало.
Смешные птицы, кого они надеялись обмануть? Историю? Логику? Самих себя? Ведь даже и без наших имен гласность контролю не поддавалась, а закон все равно не совмещался с идеологией. Всего-то и понадобилось несколько лет без репрессий, несколько лет относительной свободы обмена мнениями, как режим рухнул. Уже к началу 1990 года, нарастая, словно снежный обвал в горах, пронеслась волна забастовок и массовых демонстраций из конца в конец бескрайней страны. И требовали эти люди не хлеба, не денег, хоть и того и другого не было в достатке. Нет, они требовали отмены 6-й статьи Конституции — той самой статьи, утверждавшей господство КПСС над каждой общественной структурой в стране, о котором я говорил на суде 1967 года, размахивая гебешным экземпляром конституции. И, признаюсь, увидев это: перемазанных, как черти, угольной пылью шахтеров, полуголодных людей, целые семьи, со стариками и детьми, — но требующих не расправы, а изменения конституции, — я готов был расплакаться. Будто кадры кинофильма, пронеслись в моем мозгу три десятилетия, и лагерные бараки, и камеры Владимирской тюрьмы, и пахнущие карболкой коридоры психушек, и московские переулки, где я рос, с детства ощущая себя заброшенным в тыл врага. Все это вдруг наполнилось смыслом, нашло свое место в общей стройной симфонии образов, звуков, запахов… Остальное было вопросом года-двух, не более. Последовавший крах режима, распад Союза явились лишь логическим завершением.
И, словно дожидавшийся этого, Верховный суд Российской Федерации тотчас же прислал мне две справки об отмене моих приговоров 1967 и 1972 годов «за отсутствием состава преступления». Обе они были датированы одним и тем же числом — 5 декабря 1991 года, Днем Конституции, в который мы устроили свою первую демонстрацию за 26 лет до этого.
А Яковлев теперь в отставке, политикой не занимается. Он теперь заведует Комиссией при президенте России по реабилитации репрессированных. Как если бы в 1945 году реабилитацией жертв Освенцима заведовал Геббельс.
* * *Разумеется, большая часть документов ЦК по нашим процессам не содержала для меня каких-то открытий. О чем-то мы знали уже тогда, о чем-то догадывались, кое-что стало известно позже. И, тем не менее, впечатление они производили сильное: все-таки догадываться — это одно, а видеть документ, со всеми подписями и печатями, где предмет твоих догадок изложен черным по белому их непередаваемым казенно-партийным языком, — совсем другое. Да и уровень, на котором эти решения принимались, был, как я уже говорил, гораздо выше, чем мы предполагали. Понятно, что все вопросы решались партией, но предположить, что на уровне ЦК, а то и политбюро, казалось нам слишком нескромным. Тем более, памятуя эзопов язык документов нацистского руководства в Германии, никак не ожидал я такого откровенного и циничного пренебрежения правовыми нормами. Задолго, иногда за несколько недель до суда, решали они, кого сажать, а кого миловать, нимало не стесняясь записанного в конституции принципа независимости судей. Даже санкции на обыски получали в ЦК, а не в прокуратуре. Они действительно, в прямом смысле, были над законом, не только не стесняя себя какими-либо юридическими соображениями, но и ежедневно перекраивая законы по своему усмотрению. Все остальные учреждения только проштамповывали их решения.
Вот в апреле 1968 года, вскоре после процесса Гинзбурга-Галанскова, разъярившись на наших друзей, слишком активно защищавших осужденных, политбюро решает с ними расправиться: