Читаем без скачивания Степан Кольчугин. Книга вторая - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он все ускорял шаги, выгадывая расстояние. В нескольких шагах от угла имелся проходной двор; нужно было войти в парадный ход, пройти темным коридором, выйти во двор и через туннель под домом сразу попасть на Мариинско-Благовещенскую.
За десяток саженей до нужного ему двора Бахмутский побежал. Тотчас за его спиной раздался переливчатый полицейский свисток; он увидел, как городовой с поста, придерживая рукой шашку, бежит к нему навстречу. Но он уже добежал к нужной двери. Через несколько минут Бахмутский, тяжело дыша от бега, вскочил на ходу в трамвай. Он улыбался от удовольствия, возбужденно поглядывая в окно.
«Ловко я их, — хвастливо, с гордостью, внутренне смеясь, подумал он, — меньшевики бы так не смогли никогда, ей-богу, не смогли бы, какой-нибудь толстяк Бароватин или Вепрун».
Пять дней гонялись за ним шпики и жандармы, но он каждый раз избегал опасности. Товарищи настойчиво требовали, чтобы он временно уехал из Киева. Бахмутский еще в конце июля должен был поехать в Петербург на две-три недели, но южные дела задерживали его. Теперь он решил осуществить эту поездку. Он хотел ехать через Брянск на Москву. Опасаясь слежки на вокзале в Киеве, Бахмутский решил переправиться через Днепр лодкой, пешком дойти до какой-нибудь деревни и под видом дачника-рыболова нанять подводу, доехать до Бахмача и лишь оттуда двинуться поездом.
В день отъезда он условился встретиться на квартире у рабочего-арсенальца Лопущенко с двумя членами комитета. Он шел пустынной улицей по Печерску, дорога его лежала мимо крепости, где жандармы держали особо важных политических преступников; там же содержались совершившие преступления офицеры и солдаты. Высокая стена, сложенная из мелкого светлого кирпича, поднималась почти до верхнего этажа длинного тюремного здания. Вдоль стены медленно ходил часовой. День был жаркий, Бахмутский шел в полосе тени, падавшей на дорогу от крепостной стены. Он шел не торопясь, словно медлил вновь выйти на горячую, нагретую солнцем дорогу. Вдруг в покойной знойной тишине дня раздалась песня. Бахмутский невольно поглядел вверх. Но под высокой крепостной стеной нельзя было увидеть певца, тянувшего знакомые Бахмутскому слова тюремной песни:
Было все тихо, уж улица спала,Тихо на небе луна усмехалась,Снег под полозьями тихо скрипел,Мертво-спокойный жандарм сидел...
Бахмутский замедлил шаги, но часовой крикнул ему:
— Проходи там!
Во внутреннем дворе протяжно крикнул часовой:
— Эй, от окон, стрелять буду!
Но певец так же спокойно, печально, точно не к нему относилось предостережение, продолжал неторопливо выводить:
Воля святая, прощай, дорогая,Долго не видеть тебя мне, родная,Вот уж темнеют ворота тюрьмы.Стой, брат возница! Дома уж мы...
Бахмутский вышел на пустырь, поросший желтой мятой травой, и остановился; горячий воздух струился над пыльной землей, кричал кузнечик. С пустыря видны были верхние окошечки в решетках, бледные лица арестантов. И слова тоскливой песни не нарушали этого сонного, жаркого покоя.
Будут идти так года за годами,Буду забыт я друзьями, врагами,Будут других уж в тюрьму провожать,Я ж, брат возница, буду все ждать.
Песня оборвалась.
И снова сонная, жаркая тишина вокруг.
— Эй, там, проходи! — крикнул тревожно Бахмутскому наружный часовой, дойдя до угла крепостной стены.
Бахмутский повернулся и пошел. А за его спиной запело несколько голосов:
...Разогнет народ спину,Рухнут оковы, рассеется мгла.Рухнет и с ними эта тюрьма!
Это был на редкость жаркий день для начала сентября. Куры, обычно купающиеся в горячем песке, стояли в жидкой тени, угнетенные жарой; собаки, откинув хвосты, плоско лежали возле ворот; в открытых окнах маленьких домиков не слышались голоса, — видно, обитатели, разморенные жарой, дремали; улицы были пустынны, редкие прохожие брели, ища тени, вдоль заборов и стен домов. Один лишь Бахмутский шел крупными, сильными шагами посередине мостовой. Звук его шагов, тревожных, скорых, казался очень странным среди этого сонного покоя, и белая пыль дымилась следом за ним.
Тяжелые мысли владели Бахмутский. Мучительно больно было думать о товарищах, попавших в лапы охранки. Давило беспокойство о судьбе организации, тревожно стучали в голове мысли о нарушенных связях, явках. Вспоминались милые лица товарищей рабочих, с которыми он беседовал в ту ночь, когда начались аресты. Они условились вновь встретиться, но теперь встреча эта не состоится, надолго придется расстаться. Думал он с болью и печалью о жене и детях.
Вечером сын Лопущенко, Микола, перевез Бахмутского на своей лодке через Днепр. Купола Лавры блестели на солнце, Киев стоял на горе прекрасный, как дворец. Бахмутский уехал, не простившись с женой и дочерью, — он знал, что за домом Анны Михайловны ведут наблюдение. Урчала и мягко хлюпала вода,, которую выжимала из-под плоского своего дна лодка. Микола, неторопливо гребя, говорил:
— В ничь вас батько наказав одного нэ пускать, — мы костэрчика развэдэм, я рыбки наловлю, уху зварю, — я з собою и пэрэць, и силь, и лаврового лыста взяв; утром поснидаетэ добрэ и пойдэтэ соби.
Ветерок охлаждал горящее, потное лицо. Бахмутскому стало грустно. Казалось, что слова печальной арестантской песни звучали в ушах. Бахмутский тряхнул головой и сказал:
— Да, Микола, чуден Днепр при тихой погоде.
XXIII
Утром Марья Дмитриевна получила письмо от брата. Николай Дмитриевич писал: «Можешь поздравить меня, женился. Мама ничего не говорит мне, но по сдержанности ее и по особой пышности (знаешь, когда она говорит только по-французски и только о тетке Дарье) я понимаю, что она недовольна. Да и понятно: жена моя — дочь профессора Военно-медицинской академии Никиты Антоновича Береговецкого, человека широко образованного, но не могущего блеснуть знатностью происхождения. Маме, видно, все это неприятно; она произносит имя и отчество жены так бережно, тщательно, точно иностранные слова, которые боится перепутать: «Лидия Никитишна». И на лице ее следы недоумения; почему я женился так неудачно?
А я, сознаюсь тебе, и сегодня недоумеваю, почему молодая девушка пошла за меня, сорокачетырехлетнего человека, засушенного военной инженерией, курящего много папирос, с сединой в волосах. И сознаюсь, Маруся, мне грустно и страшно. Все кажется, Лида мне скажет однажды: ошиблась, виновата...»
Письмо было длинное, написано немного насмешливо, с неловкостью за себя, с грустью.
Марью Дмитриевну письмо тронуло, она всегда жалела одинокого брата; казалось, что он увлекается своей деятельностью, лишь чтобы забыть про одиночество, поменьше проводить время в молчаливом особняке, в обществе старухи матери, которую оба они не любили.
Она пошла поделиться с доктором новостью, но, как всегда, доктор враждебно встретил то, что исходит из киевского особняка.
— Ну что ж удивительного, пора уж, слава богу. В деревне в его годы внуков имеют, — насмешливо сказал доктор и добавил: — А что касается профессора Береговецкого, то, ты меня прости, это на всю Россию известный черносотенец и негодяй.
Марья Дмитриевна сказала:
— Меня интересует душевное состояние Николая, а не политические убеждения его тестя.
Весь день она писала большое письмо брату, несколько раз начинала плакать, перечитывая отдельные места.
После возвращения Натальи с почты сели обедать. Доктор рассказал про пожар на руднике госпожи Ланиной, той, которая сама спускалась в мужских сапогах в шахту, замахивалась на забойщиков, ругала матерными словами штейгеров.
— Но женщина всегда останется женщиной, — смеясь, сказал Петр Михайлович. — Мне недавно Штейгер Солодовник рассказывал: замазали глиной пласт в забое и сказали ей, что пласт исчез, — у них это сброс, перевал называется. Она спустилась, пощупала глину, поверила. Женщина-то не сообразила, что в свите пород сланец! Ну, а эти молодцы отковыряли глину и получили премию от владелицы, да еще на воображаемые работы по проходке квершлага рублей четыреста. Солодовник говорит, она от ярости плакала, когда узнала, и собственноручно выбрасывала их вещи из окон, в полчаса приказала убраться. А сегодня посмотрела бы на нее — кругом вой, плач, угрозы. Три трупа лежат перед надшахтным зданием, а Ланина хочет, чтобы смена спустилась. Тоже ведь бабья жадность, неразумная какая-то! Я ей прямо сказал: «Будь владельцем этой шахты мужчина, я бы сказал, что он ведет себя как негодяй».
Марья Дмитриевна с удивлением и страхом слушала мужа. Она много знала о жестокой и страшной жизни, шедшей вокруг ее дома. Но весь этот день она была поглощена прошлым, вспоминала семейные истории о счастливых и несчастных браках, думала о молодой жене Николая Дмитриевича, вспоминала Италию, где девушкой жила с матерью, вдруг вспомнила худого смуглого студента-англичанина, ухаживавшего за ней; они вместе ездили кататься по морю. Он был из старинной и знатной семьи. Мать все спрашивала, не сделал ли он Марье Дмитриевне предложения. Она скрыла от матери, что отказала ему. Сейчас, отрываясь от письма, она представляла себе, как, в платье с тяжелым шлейфом, едет на прием к королеве, как она возвращается в свой замок в закрытой карете. И замок, и лакеи в бакенбардах, и парк были такими, какими описывались они в романах; и слова возникли из прочитанных книг: можжевельник, вереск, бук. Она декламировала по-английски, и ей казалось, что она прохаживается по прохладному залу с темным дубовым потолком и тоскует по далекой России, по имению с открытой светлой террасой, по высокому берегу реки, по ветряной мельнице на голом холме.