Читаем без скачивания Дверь - Магда Сабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К обеду, управясь с кухней, рабочие решили было приняться за оставшуюся комнату. Но тут дело взял в свои руки подполковник, и аргументация его — что та комната не опасна, поскольку полностью изолирована огромным неподъемным сейфом, ни одна живая тварь, не исключая владелицы, туда не проникала — была принята с облегчением. Мол, вы работу проделали нужную, полезную, но дальнейшее явно излишне. Он, подполковник — из здешнего полицейского управления, лично знает Эмеренц, и ту комнату, по его мнению, трогать просто нет нужды. Для хозяйки и без того немалое потрясение: кухонной обстановки лишиться и большей части носильных вещей, он уж сам установит, надо ли еще что-нибудь делать и известит эпидемстанцию по телефону. А не позвонит — значит, в норме все. Пока же как представитель полицейских властей готов и своей подписью — вот тут, рядом с моей — удостоверить: работа выполнена. Наступали праздничные дни — продленный праздником уик-энд — и дезбригада поняла его с полуслова. Бригадир подтвердил: и на его взгляд опасности нет, подполковник прав, и все решилось к общему удовольствию. Сейф, правда, выдвинули-таки, поднатужась, из дверного проема — для очистки совести: мол, проверено, ничего не забыто. Ключа не нашли, но взламывать дверь не стали, пожалели; тем более что сама ее нетронутая белизна подтверждала: никто вот уже несколько десятилетий, со времени первого посещения подполковника в бытность еще младшим лейтенантом, сейфа не отодвигал и в помещение не входил. Ничего съестного, значит, и быть там не может — зараза не заведется и можно уходить. Они откланялись и ушли. Тем временем из больницы прибежал сын брата Йожи, испуганно косясь на не погасший еще костер, и сообщил: Эмеренц в прежнем состоянии, ничего нового. Хотя главное сейчас — уже не сердце, а пассивность, с какой относится она к лечению, вообще ее полное безразличие ко всему: вот что беспокоит лечащего врача. Кстати, и мое парламентское выступление ей передали. Но она тоже не сказала ничего, ровно никакого интереса не проявила, хотя видно было, что слышит, понимает.
«Парламентское выступление»?.. Я не сразу поняла. Нелегко было сосредоточиться возле этого пропахшего дезинфекцией разоренного жилища, близ костра, на котором догорало сваленное в кучу прошлое Эмеренц: ее хранившие столько воспоминаний подушки, деревянные ложки, вся наивно-старомодная кухонная утварь. Я даже спохватилась: а не оставила ли в парламенте сам диплом в футляре?.. Могла в том душевном состоянии и позабыть. Тут же, однако, вспомнился последовавший за фотографированием несомненный — хотя почта столь же нереальный — эпизод: как усаживают нас с моим коллегой в отдельном зале и телевизионщик выспрашивает, кому и чему я, по моему мнению, обязана событием этого дня?.. Я отвечаю: например, Эмеренц Середаш, которая незримо присутствует за видимыми результатами моей работы; Эмеренц брала на себя все от нее отвлекавшее; без нее не было бы моих книг. Сестры в больнице слышали, по уверению сына брата Йожи, этот репортаж; одна прибежала к Эмеренц сказать: про вас говорят, даже транзистор принесла — захватить хотя бы конец передачи. Эмеренц глядела безучастно, ни жеста, ни замечания: может, от лекарств, которыми ее закормили?.. Я предполагала другое. Эмеренц прекрасно, по-моему, все поняла, только от души презирала публичные заявления, всякие гладкие слова, и услышанное нимало ее не занимало. Была бы я с ней рядом в самой пасти льва, на той груде черепов… но нет, пришлось одной претерпеть; а коли так, почему должно ее занимать, что я там такое болтаю? Невелик труд — болтать языком. Она меня изучила, знает: никакое душевное потрясение не мешает мне нанизывать слова. С меня станется и на смертном одре, на собственных похоронах заняться подсчетом, сколько пришло народа.
Заспешивший домой сын брата Йожи попрощался, неловко, но трогательно посочувствовав мне по поводу гибели моего будущего наследства. Сгоревшее-то — чувствительная потеря. Мне это и в голову не приходило. Я даже рассмеялась, хотя была настроена далеко не весело. Полнаследства пропало! Вот незадача. Мы остались вдвоем с подполковником. Красивая молодая жена мастера на все руки, всегда очень приветливая, предупредительная, принесла кофе. Ни он, ни я к нему не притронулись. Сидели только и помешивали, глядя каждый в свою чашку.
— Как же могло до этого дойти? — спросил наконец подполковник.
Как? Господи, да из-за меня, все из-за меня. Я оскандалилась, провалилась. Мне даже некоторое удовлетворение доставило подробно описать, что здесь происходило, пока он там, в Вышеграде[59], по лесу гулял. Удалось бы вовремя его застать — многое иначе бы повернулось. Он, во всяком случае, не оставил бы Эмеренц без помощи в тот единственный час, когда она всерьез нуждалась в ней. У подполковника хватило такта обойтись без упреков; не виня и не утешая, выслушал он меня и спросил только, каковы мои дальнейшие планы.
— Никаких. Поправится — возьму к нам, а от заграничной поездки откажусь.
Нам предстояло через три дня в составе венгерской делегации отправиться в Афины на конференцию греческого Союза писателей, посвященную борьбе за мир. Лелеяли план и после остаться еще на несколько дней, отдохнуть на побережье; но теперь все расстраивалось. Что поделаешь, не хочу снова потерпеть фиаско, пусть даже и никогда не увижу Афин.
Подполковник рассердился, повысил даже голос. После стольких неверных шагов еще этот. Опять кривотолки возбуждать! Не едет с делегацией, что с ней такое, не выпускают — и так далее: вот радость-то кое-каким чиновным кругам. Зачем государственные дела с личными путать? Надо, надо ехать, какой смысл оставаться? Умрет — некого здесь и опекать. Будет жить, а врач уверяет, что будет, — подождет. Что такое неделя? А он тем временем разберется, сделает, что нужно. Дверь навесить другую, возмещение потребовать за вещи. Ну и, конечно, ни о каком привлечении Эмеренц к ответственности речи быть не может. Человек в параличе, рукой не в состоянии пошевелить, какая же это вина, это беда, не из зловредности же взялась старая женщина санитарные нормы нарушать! И мебель ей достанет другую, поудобнее, покрасивее: подберет на складе, куда свозят имущество одиноких, не имеющих наследников. Так что не будем спорить, зарубежные связи — это важнее. Он-де берет Эмеренц на свое попечение, а мы с мужем будем делать то, чего требует наша профессия и благо страны. А к нашему возвращению организм Эмеренц сам свое слово скажет. Справится — хорошо, пойдет дело на поправку. Нет — вас с похоронами обождем. Дверной проем он сегодня же распорядится забить досками, а ту, другую комнату и после вашего приезда успеем открыть. После праздника пошлет своего человека отпереть ее и тоже досками забрать. Увидим, нужно ли и там убраться поосновательней. Хотя вряд ли, той комнатой она ведь не пользовалась.
Дома я наконец стащила с себя платье — с такой поспешностью, будто жгло. Хотела перед обедом покормить Виолу, но муж пытался уже — без всякого успеха. Пес объявил голодовку. Не ел, не пил, не лаял, по улице еле тащился за нами и после обязательных остановок у деревьев тотчас просился домой. Именно с этого времени началась у него кризисная полоса, и ничего тут нельзя было поделать: он на свой манер реагировал на происходящее. Я, впрочем, тоже ничего не стала есть (хотя и в парламенте не проглотила ни кусочка: сидела, невпопад отвечая на вопросы, над полной тарелкой). Прилегла было на козетку, но тут же вскочила, как подброшенная током. Если меня не будет возле Эмеренц, она же умрет! Вот какое предчувствие меня пронзило. Я и только я могу отвести от нее весь тот ужас, который душит нас обеих. И я снова помчалась в больницу. Эмеренц была в сознании; врач сообщил с улыбкой, что «нам» лучше, «мы» уже разговариваем. Больная даже попросила прикрыть ее как следует, не любит лежать полуголая, не выносит. И платок просила головной; дали ей хирургическую шапочку, выглядит в ней довольно чудно, но зато успокоилась. Да, еще белье надо бы ей принести, постельное и прочее, она ведь без ничего. Я еле посмела взглянуть на Эмеренц — не только из-за всего случившегося, а из-за этой белой шапочки. Не то что она ей не шла, наоборот, вид у нее был совсем профессорский: словно проглянули ее истинные, упрямо пренебрегаемые, подавляемые способности. Молча выслушала я врача, что тут было сказать — действительно не его забота: полотенце, сорочка; только где их взять? Все, что было у нее в шкафу, мокрое валялось на газоне после дезинфекции. Принести же свое полотенце и белье (которое она считала «неприличным») — непременно что-то заподозрит. Она все мои полотенца знает, у меня же ведь не льняные, как у нее. Ладно, придумаю что-нибудь.
Едва я подошла, как она набросила на лицо полотенчико для рук. Так и лежала, будто коронованная особа, которой согласно старинному этикету прикрыли от взоров придворных искаженное предсмертной гримасой лицо. Хотя, конечно, какая же тут агония, она выглядела даже лучше утреннего; просто не хочет меня больше видеть. Ну что ж, главное, ей лучше. Я побрела домой, заглянув по дороге к Шуту в ларек и попросив захватить полотенце, туалетные принадлежности и прочее, что сочтет нужным, когда пойдет к Эмеренц. И пусть придумает что-нибудь, почему не ее вещи принесла. У Шуту собралось целое общество: соседки совещались, кому когда заходить к больной и что ей готовить. Дома пришлось последить из окна, когда придут заколачивать дверь. Надо хоть это честно довести до конца, дождаться и проверить. Силы мои были на исходе, перед глазами плавали круги. С каждой минутой росло чувство, что не может наяву навалиться столько невероятного. Вот-вот меня потрясут за плечо — вскрикну и проснусь. Я готова была спасением души пожертвовать, лишь бы все это оказалось только дурным сном. Довольно скоро явился, однако, полицейский в штатском и забил дверь крест-накрест четырьмя досками. Насколько я помнила, гробы давно не уже забивают гвоздями, а закрепляют крышку скобами; но тут впечатление было именно такое: будто заколачивают гроб. Множество похорон вызвал в памяти этот стук молотка… и вот конец еще одного существования, гибель еще одного домашнего очага, последнего пристанища Эмеренц; финал ее жизненной саги.