Читаем без скачивания Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он только что дочитал до места, где Ноулсон рассказывает, как молодой Беккет сбежал из Ирландии и, что важнее, от собственной матери, но в Лондоне его жизнь не задалась. Он сидел в депрессии и без работы. Попытался было устроиться в Лондонскую Национальную галерею, но безуспешно. Мучился разнообразными физическими недугами, вроде кист и экзем. И вскоре он был вынужден вернуться обратно в Дублин. Хуже всего было то, что его мать, решив, будто у него возникли психические проблемы, оттого-де он и ведет себя странно, заставила его снова отправиться в Лондон и пройти там интенсивный курс психотерапии. Это привело лишь к тому, что Беккет навсегда возненавидел старую добрую столицу империи, а заодно и всю Англию. Он никогда не был примерным ирландцем, но сразу становился таковым, стоило речи зайти о презрении к Англии. Потом он отправился в Германию, где, по словам Ноулсона, научился молчать на другом языке, погруженный в созерцание фламандской живописи.
За этим последовало очередное возвращение в Дублин к матери. Тягостная жизнь в родном доме в Кулдринахе, в пригороде Фоксрок. Нескончаемые прогулки на склоне дня по горам в компании пары керри-блю-терьеров, сопровождавших его в его вылазках. Туманные, оцепенелые, нерешительные дни. Он подолгу бродил на ветру по берегу среди молов и маяков. Исходил вдоль и поперек одно из прекраснейших мест на земле. И все это исполненное неопределенности время был уверен только в одном – в том, что будет ненавидеть Лондон до конца своей жизни. И вот не такой уже и юный Беккет начинает задаваться вопросом – а что, если уехать во Францию, сбежать от красоты маяков и последних молов в порту конца света, от благородной, милой, нежной и отвратительной родины?
Два дня спустя Беккет сказал Дублину свое последнее «прости» и отправился в Париж, который не замедлил оказаться городом всей его жизни. Там с ним произошло то, что впоследствие он называл не иначе как «откровением» и однажды описал следующим образом: «Моллой и другие пришли ко мне в тот день, когда я осознал свою глупость. Только тогда я начал писать то, что чувствовал». Когда его биограф Ноулсон попросил его высказаться чуть менее загадочно, Беккет с готовностью разъяснил:
«Я понял, что Джойс ушел недосягаемо далеко по пути обогащения знания, контроля над материалом. Он постоянно правил себя, достаточно посмотреть на его гранки. Свой собственный путь я осознал как обеднение, оскудение, отсутствие знания – как путь вычитания, а не сложения».
От этого откровения Беккета история эпохи Гутенберга и литературы предстает вдруг перед ним живым существом: достигнув своего расцвета с Джойсом, вместе с прямым и основным его наследником Беккетом оно познало вторжение игры – в самом крайнем смысле этого слова, – а также внезапный и жестокий распад физической формы, старение, неостановимое движение вниз по молу, прочь от джойсова великолепия, свободное падение в мутные воды ничтожества, туда, где последнее время – и уже довольно давно – по пристани, иссеченной бурями и ветрами, прогуливается старая шлюха в нелепом потертом дождевике.
От чтения его снова начинает клонить в сон, скорее всего потому, что он проснулся слишком рано. Но он винит в своей внезапной слабости не недостаток сна, а то, что улегся читать на другой, нетронутой еще постели. Он вспоминает слова Эми Хемпель – в конце одного из своих рассказов она говорит, что изобрела отличный способ заснуть: «Я ложусь на место моего мужа и смотрю на свою пустую постель».
Риба тоже смотрит на свою постель и пытается представить себя в шкуре того, кто мог бы смотреть на него с того места, где сейчас лежит он. Мятые простыни вогнали бы наблюдателя в жесточайшую скуку, а потом прямиком в сон. Он воображает, что окончательно сросся с уснувшим наблюдателем, которому приснился его собственный повторяющийся кошмар, только теперь он внутри клетки, а Бог – снаружи, это встрепанный тип, то и дело машинально приглаживающий волосы. Он продолжает воображать – вот под взглядом встрепанного он говорит отсутствующему, тому, что спал ночью на его опустевшей постели:
– Раньше меня это не волновало, но теперь волнует, и с каждым днем все сильнее. Я пытаюсь войти с тобой в контакт, но никак не найду ни единого способа это сделать. Нет расстояния огромней, чем то, что разделяет два сознания. Воображаешь ли ты, что я – то самое «первое лицо», которое существовало когда-то внутри тебя, а потом так быстро истаяло, или ты думаешь, что я – создатель твоих дней, или испарившийся, не дающийся тебе в руки гений твоего детства, или просто тень, олицетворяющая твои издательские страдания, – в отчаяние меня приводит не это, а то, что ты думаешь, будто я могу быть счастлив. Если бы ты только знал…
Беккет как никто был далек от самоубийства. Известно, что, посетив могилу Генриха фон Клейста, он ощутил только приступ дурноты и ни малейшего восхищения последним жестом поэта-романтика. Романы Беккета, так любившего мир слов и игру, становились все меньше, все скуднее, все больше обнажались, истаивали. Держали курс на худшее. «Назвать, нет, нельзя называть, произнести, нет, нельзя произносить, и что же тоже, я не знаю, мне не следовало начинать». Упрямый путь к молчанию. «Потому я держу курс на меньшее. И тонкое. Тонкое без истончения. Или истонченное до еще более тонкого. До тонкой наитончайшести. Мельчайшей в тончайшей тонкости».
Он перешел на другой язык, чтобы обеднить свою манеру письма. И чем ближе к концу жизни, тем его тексты становились свободнее от языковой избыточности. Осознанный бред скудости. Бесконечное существование в закупоренном, расшатанном, инертном, бесформенном, неясном, запуганном, пугающем, враждебном, обнаженном, болезненном, нерешительном, беззащитном, изгнанном, безутешном, играющем. Обессилевший Беккет курит в своей комнате в Тьер-Там в парижском доме престарелых. Карманы набиты печеньем для голубей. Упрятан в богадельню, как самый обычный одинокий старик. С мыслями об Ирландском море. В ожидании наступления окончательной темноты. «А лучше всего, что напоследок горести исчезают и возвращается тишина. В конце концов, именно так ты провел всю жизнь. В одиночку».
Так далеко от Нью-Йорка.
– Мне бы хотелось родиться, – доносится из соседней комнаты.
Прерывает чтение. Он и впрямь мог бы что-нибудь услышать, да только в соседней комнате никто не живет. С тех пор как он вселился, оттуда не донеслось ни единого звука. И он не видел, чтобы туда кто-нибудь входил. К тому же услышанная им фраза была произнесена по-испански. Это его воображение. Ну, и ничего страшного. Дальше они будут работать вдвоем, он и воображение. Он выдумает какое-нибудь имя и произнесет его вслух, а потом предложит ему войти.
– Если ты там, постучи трижды.
Входит призрак. А может, это его маниакальное желание ощутить себя ближе к первому лицу, этому доброму изначальному малому, исчезнувшему в тени послужного списка.
Давно известно, что призраки населяют нашу память, они почти никогда не являются к нам из чужедальних краев или просто снаружи. Они наши жильцы.
– А где красный чемодан?
– Я никогда никуда не езжу, – говорит привидение. – Я все время пытаюсь родиться. И выучить английский, мне его здорово недостает.
Время: одиннадцать утра.
День: Блумсдэй.
Место: площадь у Зала Собраний – сто лет назад здесь проходила почти вся жизнь квакерской общины Дублина.
Действующие лица: Риба, Нетски, Рикардо, Хавьер, Амалия Иглесиас, Хулия Пиера, Уолтер и Бев Дью.
Действие: традиционные чтения «Улисса» со сцены, возведенной в уголке площади. Слушатели на стульях, заполонивших Зал Собраний, слушатели на уличной веранде у кафе. Случайные прохожие и группки беседующих людей, некоторые чрезвычайно оживлены. Нескрываемая любовь к маскараду.
Риба встречается с Хулией Пиерой, испанской поэтессой, вот уже два года живущей в Дублине, приятельницей Хавьера и Рикардо. Она немедленно предлагает внести их в список тех, кто будет читать со сцены отрывок из романа. Сейчас подходит к концу пятый эпизод, а значит, не исключено, что по занятному совпадению им выпадет шестой. Читать вызываются Нетски и Рикардо, и комитет Зала Собраний записывает их примерно на половину первого.
Риба с суетливым любопытством рассматривает ряженых в костюмах Леопольда Блума, Молли Блум и Стивена Дедала. Он испытывает не очень еще глубокое, но несомненное счастье. Все, абсолютно все и даже самое жизнь кажется ему новой. Он словно бы перенесся в иной мир. Все вокруг восхитительно иллюзорно. В другом свете.
Он все записывает в книжечку для наблюдений, купленную в книжном магазине тут же неподалеку, он решил открыть ее списком всего того, что привлечет его внимание нынешним утром.
Вот что туда записано к этому часу: