Читаем без скачивания Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз в неделю, перед утренними занятиями, ему разрешалось в течение часа кататься на серой лошадке под высокими южными стенами, и возносимая ранним солнцем фантастическая тень мальчика во весь опор неслась за ним по высоким камням. Стоило Титусу взмахнуть рукой, и теневой двойник его на идущем галопом теневом скакуне тоже замахивался.
Однако сегодня, вместо того чтобы рысью направиться к любимой южной стене, Титус, поддавшись озорному капризу, поворотил пони в черную от мха арку и въехал в замок. Сердце его быстро билось в утренней тишине, пока он скакал по каменным коридорам, в которых до сей поры не бывал.
Он знал, что еще пожалеет о самовольной отлучке с занятий — ему не один уже раз приходилось за ослушание подобного рода проводить долгие летние вечера под запором. И все же он наслаждался пронзительным вкусом свободы, рожденной быстрым рывком уздечки, избавившим его от присутствия конюха. Всего несколько минут одиночества выпало ему, но, остановившись в высокой оштукатуренной зале — с ржавым шлемом над ним и смутными, таинственными балконами, висящими много выше шлема, — он почувствовал, что внезапно обуявший его мятежный зуд уже притупился.
Сколь маленьким ни выглядел Титус на своем сером пони, в уверенности, с которой он возвышался в седле, ощущалась некая властность — нечто внушительное, как будто детское тело его отличалось немалым весом либо силой — сплавом духа и плоти, прочной основой, скрытой под капризами, страхами, смехом, слезами и энергичной живостью семи его лет.
Далеко не красивый, этой властностью он тем не менее обладал. В нем, как и в матери, чуялся некий размах, как если бы рост и иные размеры его не имели никакого отношения к логике футов и дюймов.
Медленной, шаркающей походкой в залу вошел конюх, что-то насвистывая по вечной своей привычке, не покидавшей его никогда — чистил ли он коня или занимался чем-то иным, — и войдя, сразу повел серого пони к учебным классам, на запад.
Сидя на ведомом в поводу пони, Титус смотрел в затылок конюха. Он так и не произнес ни слова, как будто все происшедшее было множество раз отрепетировано загодя и не требовало никаких пояснений. Мальчик хорошо знал и этого человека, и его посвистыванье, неотделимое от него, как неотделимо бурное море от звуков, которые оно порождает, — чуть больше года прошло уже со времени, когда Титус получил свою серую лошадку на церемонии, известной как «Дарение пони» и неизменно устраиваемой в третью пятницу после шестого дня рождения любого мужского потомка Рода, ставшего, по причине смерти отца, графом еще в малые годы. За все это время, а пятнадцать месяцев — немалый срок для ребенка, способного хоть с какой-то отчетливостью припомнить лишь последние четыре года, Титус и конюх обменялись не более чем дюжиной фраз. Не то чтобы они не любили друг друга: просто конюху достаточно было делиться с мальчиком уворованным где-то печеньем с тмином, не прилагая никаких усилий к тому, чтобы завязать разговор, а Титусу хватало и таких отношений, поскольку конюх оставался для него всего лишь приволакивающим ноги человеком, который ухаживает за пони, — мальчик довольствовался знанием его повадок, его шаркотни, белого шрама над глазом, посвистываньем.
Через час занятия шли уже полным ходом. Подперев ладонями подбородок, Титус сидел за покрытым кляксами столом, и мечтательно созерцал меловые значки на аспидной доске. Значки изображали результат деления на однозначное число, но вполне могли составлять и тайное послание, которое тысячу лет назад направил своему теперь уж вымершему народу помешанный пророк. Мысли Титуса, как и мысли маленьких его сотоварищей, сидевших в обитой кожей классной комнате, блуждали далеко отсюда — но не в мире пророков, а в мире предназначенных для обмена стеклянных шариков, птичьих яиц, деревянных кинжалов, тайн и рогаток, полуночных пиршеств, героев, смертельной вражды и беззаветной дружбы.
Глава пятая
Облокотясь о подоконник, Фуксия смотрела на разлегшиеся внизу неровные крыши. Багряное платье ее горело странной краснотой, чаще встречающейся в живописи, чем в Природе. Оконница, окружавшая не только ее, но и простертую за нею неразличимую мглу, обратилась в раму шедевра. Неподвижность девушки усиливала этот обманный эффект, впрочем, если бы Фуксия и пошевелилась, движение это скорей создало бы впечатление ожившей картины, а не изменения, совершившегося в Природе. Впрочем, композиция оставалась неизменной. Черные волосы девушки опадали неподвижно, сообщая бесконечную изысканность лежащему за ней объему губчатой тени, подчеркивая в нем то, чем он и был, — не темноту саму по себе, но пространство, изголодавшееся по солнечному свету. Лицо, шея и руки девушки отливали теплым загаром, но казались от близости красного платья бледными. Она смотрела вниз, за пределы картины — на северные аркады, на Баркентина, куда-то тащившего свое жалкое, корявое тело, припадая на костыль и порицая мух, которые полетели за ним, едва он миновал проем между крышами и скрылся из виду.
Вот тогда Фуксия и пошевелилась — обернулась на звук, вдруг раздавшийся за ее спиной, и обнаружила глядящую на нее нянюшку Шлакк. Карлица держала в руках поднос, обремененный стаканом молока и гроздью винограда.
Старушка была раздражена и обижена, поскольку весь последний час она проискала Титуса, которому в его теперешнем возрасте хлопотливая любовь Нянюшки уже только мешала.
— Где же он? Ох, ну где же он? — поскуливала она, и личико ее морщилось от тревоги, бессильные, тонкие, точно веточки, ноги, вечно поспешавшие то по одному, то по другому делу, ныли. — Где этот греховодник, мой маленький, гадкий Граф? Бог да поможет моему бедному слабому сердцу! Куда же он подевался?
Сварливый голосок старушки отзывался над ее головою, пока она обходила зал за залом, слабеньким эхо, пробуждая дремавших по гнездам птенцов.
— А, это ты, — сказала Фуксия, быстрым взмахом ладони отбросив волосы с лица. — А я-то думаю — кто это?
— Конечно, я! Кто ж тут еще может быть, глупая ты? Никто же другой в твою комнату не заходит. Уж в твои-то годы могла бы хоть это знать. Могла бы?
— Я тебя не заметила, — сказала Фуксия.
— Зато я тебя заметила — выставилась в окно, будто бревно какое, и ничего не слышит, а уж я-то зову ее, и зову, и зову, чтобы она мне дверь открыла. Ох, слабое мое сердце! Вечно одно и то же — кричишь, кричишь, кричишь, никто не отвечает. И зачем я живу, стараюсь? — Старушка вытаращилась на Фуксию. — Как будто стоит жить ради тебя! Может, хоть этой ночью помру — злоумышленно прибавила она и прищурилась, не спуская с Фуксии глаз. — Ну, что же ты молоко не берешь?
— Поставь его на стул, — сказала Фуксия, — после выпью, и виноград. Спасибо. До свидания.
При властном этом выдворении, которое, при всей его резкости, никакой недоброты не подразумевало, глаза госпожи Шлакк наполнились слезами. Однако сколь ни была она дряхла, мала и обидчива, гнев вновь взбурлил в ней, словно крохотный ураган, и вместо того, чтобы по обыкновению брюзгливо воскликнуть: «Ох, слабое мое сердце! Как ты могла?», старушка схватила Фуксию за руку и попыталась отогнуть ее пальцы назад, а не справившись с этим, совсем уж вознамерилась укусить ее светлость за руку, да обнаружила вдруг, что саму ее тащат на руках к постели. Утратив возможность совершить свою мелкую месть, она на несколько мгновений смежила веки, куриная грудка ее вздымалась и опускалась с фантастической быстротой. Открыв же глаза, Нянюшка первым делом увидела на своей ладони ладонь Фуксии и, приподнявшись на локте, стала шлепать по ней, и шлепала, и шлепала, пока не устала, а там уж и прижалась морщинистым личиком к багряному платью.
— Прости, — сказала девушка. — Я вовсе не то хотела сказать моим «до свиданья». Просто мне нужно было побыть одной.
— Почему? — Голос госпожи Шлакк был чуть слышен, так глубоко зарылась она в платье Фуксии. — Почему? Почему? почему? Как будто я тебе мешаю, только и знаю, что путаться у тебя под ногами. Как будто я не знаю тебя всю насквозь. Разве не я учила тебя всему с самого детства? Разве не я тебя укачивала, противная ты? Не я? — Она подняла к Фуксии заплаканное личико. — Не я?
— Ты, ты, — отозвалась Фуксия.
— Ну вот! — сказала нянюшка Шлакк. — Ну вот!
Она выползла из постели и с трудом спустилась на пол.
— Немедленно слезь с покрывала, неряха ты этакая, и нечего так на меня глядеть! Я, может, зайду к тебе вечерком. Может быть. Не знаю. Может, еще и не захочу.
Нянюшка заковыляла к двери, потянула за ручку, и через несколько мгновений вновь оказалась одна в своей комнатке, и широко раскрыв глаза в красных ободках, улеглась на кровать, похожая на выброшенную куклу.
Фуксия, оставшись одна, присела к зеркалу, середку которого так густо усеяли оспины, что как следует разглядеть себя она могла, лишь заглянув в его относительно незапятнанный угол. Гребешок со множеством недостающих зубьев ей удалось наконец отыскать в ящике под зеркалом, но едва она собралась причесаться — занятие, к которому Фуксия пристрастилась совсем недавно, — как в комнате потемнело, ибо половину дававшего свет окна вдруг заслонил неведомо откуда взявшийся молодой человек с задранными плечьми.