Читаем без скачивания Том 4. История западноевропейской литературы - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо сказать, что это было свойственно почти всем театрам того времени. Нечто подобное было и в испанской комедии. И там на сцене изображались все, от лакея до короля, и в зале часто сидела разнообразная публика — тоже от лакея до короля. И Мольер, о котором я буду говорить в следующей лекции, несомненно, идет навстречу публике простонародной, во всяком случае, мелкобуржуазной парижской публике, и вместе с тем помнит, что он является королевским поставщиком пьес. В старой Англии жизнь как бы тянулась к искусству, хотела получить яркое отражение новых своих сторон и, хотя бы в отличие от средневекового поста, насладиться ярким зрелищем, — так сказать, повеселить душу. Эта жажда яркой жизни, яркости впечатлений гнала всех в театр, который изображал ту же самую жизнь, но только в сконцентрированном виде.
Таким был английский театр. Предшественники Вильяма Шекспира почти все были люди богемы. Это были часто пропойцы, драматурги-полуактеры, писавшие специально для определенной труппы. Среди них был целый ряд необыкновенно талантливых людей. Публика требовала, чтобы пьеса была полна содержания. Нужно было изобразить что-нибудь потрясающее, страстное, или нужна была шутка, способная вызвать неудержимый хохот. Тут требовались и клоуны, и большие актеры. Находить сюжеты было нетрудно, потому что на каждом шагу совершались такие перевороты, такие авантюры, такие неожиданные конфликты, что стоило только черпать вокруг себя из хроники аристократических семейств, жизнь которых была почти всем известна, и из явлений, происходящих на улице, — и готова была трагедия или комедия.
И вот, благодаря этой яркости впечатлений, благодаря резким и трагическим контрастам, вызываемым наступлением капитализма, росла потребность взбудораженной публики в ярком зрелище, — а отсюда вытекали и соответствующие запросы к театру, и способность давать театр необычайно острый, чрезмерный. Этими качествами отличаются авторы пьес до Шекспира, и сам Шекспир входил в такую же манеру чрезмерного театра. Например, великий французский мыслитель, философ и драматург Вольтер говорил, что, конечно, Шекспир гениальнейший драматург, но все-таки это пьяный дикарь2. Так казалось более вылощенному парижскому властителю дум. А между тем Шекспир отличается от своих предшественников тем, что он более умерен, гармоничен, целомудрен, что он до некоторой степени дал классически законченное завершение всей этой драматургии.
Для того чтобы хорошенько понять Шекспира, надо присмотреться к личности человека эпохи Возрождения, в частности англичанина того времени. Личность была в эту эпоху более свободной от всяких пут, чем когда бы то ни было ранее.
Раньше родился ты крестьянином, слугой, цеховым мастером, мелкопоместным барином, или знатным человеком, — и вся твоя жизнь точно расписана, всякий знал, как этому человеку надлежит жить. Целые поколения жили-были, как жили-были отцы, и никто из наезженной колеи не выходил. А тут все сошло с рельс, все перемешалось, стала строиться новая жизнь, начались революции, сопровождавшиеся большими народными бунтами и подлинной гражданской войной, заговорами, арестами, казнями. В таких социальных бурях совершался переход от феодально-земледельческой Англии к Англии капиталистической.
Итак, личность была свободна. Она скептически относилась к религии, сегодня служила одному человеку, завтра другому, на третий день третьему и т. д. и искала своих собственных путей. Одно из типичнейших отражений того времени — Яго, который оболгал прекрасную женщину, Дездемону, толкнул Отелло на убийство Дездемоны, — настоящий негодяй, но негодяй возрожденский. Он говорит, между прочим, в одном месте: «Что такое жизнь? Жизнь есть сад, в котором ты можешь посадить, что хочешь»3. Именно так тогдашний возрожденский человек считал: он думал, что он сам себе хозяин. Какой там долг, какая там религия, традиция? Я сам хозяин положения.
То же наблюдалось и в Италии. И характерно, что литература и театр английского Ренессанса брали большей частью сюжеты из итальянской жизни; англичане чувствовали глубокое родство с итальянским Возрождением, — они вступали в ту же полосу развития.
Личность стремилась получить большую силу, потому что надо было удержаться на этой дрожащей земле. Каждый был игралищем судьбы. Заранее каждый развивал свою мускулатуру и закалял себя для предстоящей борьбы. Редко когда в истории человечества мы видим такое огромное количество сильных людей, изумительных характеров, поразительного развития интеллекта. Шла борьба всех против всех, борьба людей с неистерзанными нервами, впервые вышедших из недр домовитой буржуазии или крепкого крестьянства, искателей приключений и представителей далеко еще не выродившейся аристократии.
Вся эта обстановка, вся эта купля-продажа, все эти заговоры и перевороты, аресты и казни, — все это делало человека игрушкой в руках фортуны. Никогда в Англии столько не говорили о фортуне, а не о провидении, как раньше, ибо провидение предполагает, что все идет по раз установленному порядку, а тут — какое же провидение! — тут какая-то азартная игра со стихией жизни. И отсюда авантюризм, неуверенность в сегодняшнем дне и готовность рисковать во всякое время.
Но толкало ли это тогдашнего человека к оптимизму или к пессимизму? И к тому, и к другому. Некоторые могли сказать: кто такие люди? Это — волки, которые рвут друг друга на части. Разве существует порядок в этом мире? Нет, это — иллюзия. Разве существует закон? Нет, есть только беззаконие. Разве существует народ? Нет, народ — это злобная, хаотическая чернь, которая готова во всякое время на бессмысленный бунт, если ее не держать крепко в руках. На кого же опираться? Вся жизнь есть какая-то дьявольская чехарда, какой-то звериный маскарад, и перспектива быть убранному в ящик гробовой — это лучшее, чего можно желать.
И очень многие люди, склонные к размышлениям, делали такие сугубо пессимистические выводы. Правда, Бэкон прозревал во всем этом рост науки, техники и т. д., но это был совершенно исключительный человек, а другие терялись в пессимизме.
Но для того чтобы более или менее понимать происходящее, нужно делать выводы, а выводы делали не все, — многие жили как веселые звери. Сил было много, нервы были свежие и когда такой сильный человек выходил на улицу, он готов был орать во всю глотку и небу, и солнцу, и людям, и земле, что весело жить, потому что пестро, интересно и красочно вокруг. Это толкало к оптимизму. И величайший выразитель этой своеобразной и яркой эпохи, Вильям Шекспир, выразил и то, и другое.
Во-первых, он был влюблен в жизнь. Он ее так видит, как никто до него и после него не видел. Он видит страшно широко. Он видит все зло и добро, он видит прошлое и возможное будущее. Он глубоко знает людей, знает их мечты, знает сердце каждого человека, затаеннейшие страсти, внутреннюю борьбу каждого, и всегда, смотрит ли он в прошлое, или выражает настоящее, или создает свой собственный тип, из своего сердца, — все живет полной жизнью. Мы с вами гораздо менее живые люди, чем король Лир, Макбет или Гамлет. Огромное большинство из нас помрет, и никто не будет знать, что мы и жили-то на свете, а Гамлет существует уже триста лет и еще будет существовать, и каждый будет его знать, с ним знакомиться и в нем разбираться, знать не только его судьбу, но и его душу, и из века в век большие, сильные артисты считают за великую честь побыть один вечер Гамлетом. Так он живет, меняя только внешнюю оболочку, но оставаясь неизменно самим собой. Вот что значит могучее создание огромного гения.
Шекспир принимал жизнь и умел изображать ее с титанической мощью; в этом смысле он страстно любил жизнь. Были в его жизни разные периоды, когда он больше или меньше любил ее, но в общем ее пестрый ковер, цветник с огненными цветами, привлекал всегда его внимание. С этой точки зрения он необыкновенно радостный поэт, потому что он и добро и зло, и темное и светлое изображает с такой радостью самого творчества, что читать Шекспира — значит любоваться жизнью. Но выводы он делал часто пессимистические, потому что порядка в жизни не видел.
В бога он верит плохо, говорит о нем вскользь. Он прекрасно знает, что бог не играет в жизни большой роли, он иногда говорит прямо атеистические вещи. В самодержавие он не только не верит, но и терпеть его не может и считает его своим врагом. Аристократию он глубочайшим образом ценит, но считает, что она разваливается и что время ее прошло. Демократию он признает и считает, что она права, когда вопит от голода, когда сомневается в том, что в государственных законах есть сколько-нибудь правды, но считает ее слепым и бешеным стадом. И, видя перед собой все происходящее, как не прийти к пессимистическим выводам! Ведь он свидетель страшных столкновений страстей, вражды между людьми, гибели лучших и торжества худших элементов и затем смерти, которая неизбежно, часто преждевременно и трагически, пресекает жизнь каждой отдельной индивидуальности. Поэтому у Шекспира слышится какой-то вечный похоронный марш на мрачных басах, какой-то угрюмый речитатив, какое-то рыдание над жизнью. И в то же самое время разливается золотом и серебром другая, роскошная тема во славу жизни, — первый голос, поющий, что жизнь прекрасна, ярка, пьяна, страстна, увлекающа. Это и есть шекспировская музыка. Это и есть то настроение, в которое погружается человек, который читает Шекспира. Он — величайший цветок человеческого гения, который произвела тогдашняя возрожденская культура, — культура, как вы видите, чрезвычайно богатая, но хаотическая и беспорядочная.