Читаем без скачивания Записки старого козла - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— у тебя очень богатое воображение, никого у меня не было.
— у меня нормальное воображение.
— знаешь, иногда я бываю в этих местах…
— нет, не надо, у меня есть отличный друг, у него хорошая работа! он не боится трудиться!
и с этими словами она повернулась и пошла прочь, женщина и собака уходили из моей жизни со всеми ее заботами и на прощание вихляли своими попами, а я стоял на краю тротуара и смотрел на проходивших мимо людей, пока не остался совсем один, светофор горел красным, а когда зажегся зеленый, я пересек эту жестокую улицу.
мой друг — по крайней мере, я считаю его своим другом — один из лучших поэтов нашего времени, так вот: он впал в отчаяние у себя в Лондоне, с приступами отчаяния были знакомы еще древние греки и древние римляне, это может случиться с человеком в любом возрасте, но самым вероятным временем проявления этой напасти надо считать закат четвертого десятка, когда вам уже под полтинник, на мой взгляд, это следствие застоя — отсутствия движения, всевозрастающей нехватки треволнений и удивления, я называю такое состояние — ПОЗИЦИЯ ЗАМОРОЖЕННОГО, хотя слово ПОЗИЦИЯ здесь не очень подходит, зато такое сравнение позволяет нам взглянуть на труп с некоторой долей юмора, иначе просто не разогнать сгущающийся мрак, любой может оказаться в позиции замороженного, основным индикатором этого служат такие плоские фразы, как: «я не могу это больше выносить!», или: «да провались оно все пропадом!», или: «ну, привет Бродвею», но у большинства это быстро проходит, и человек возвращается к своей обычной жизни — лупит жену и тянет свои табельные часы на работе.
а вот моему другу не удалось задвинуть замороженного парня подальше под кушетку, как старую детскую игрушку, ах, если бы! он обращался к докторам по всему свету — в Швейцарии и Франции, Германии, Италии, Греции, Испании, в той же Англии, но эскулапы ничем не могли помочь, один выгонял у него глистов, другой тыкал иглами — тысячи тонких игл покрывали его руки, шею, спину, «может, это как раз оно, — писал мне друг, — может, иглы и помогут», из следующего письма я узнал, что он попытался обратиться к какому-то знахарю ву-ду. наконец он написал, что уже ничего не хочет, позиция замороженного победила, один из лучших поэтов современности намертво прилип к своей кровати в крохотной грязной лондонской комнатенке, голодный, едва перебивающийся редкими подачками, он сутками таращился в потолок, не способный ни написать, ни вымолвить ни единого слова, и ему было абсолютно наплевать, сможет он это преодолеть или нет. а ведь его знал весь мир.
я очень хорошо понимаю этого великого поэта, который так глупо плюхнулся в вонючую бочку с дерьмом, как это ни странно, но, сколько себя помню, я всегда был такой — я с рождения нахожусь в позиции замороженного, сразу вспоминается, как мой отец, мрачный и трусливый злыдень, лупил меня в ванной комнате своим кожаным ремнем для правки бритвы, папаша бил меня регулярно, я был зачат вне брака, и мужику пришлось жениться, и теперь все свои беды он связывал с моим появлением на свет, он любил напевать себе под нос: «когда я гулял холостой, в карманах звенели монеты!» но пел он редко, так как большую часть свободного времени был занят моим воспитанием-наказанием, и годам к семи-восьми он почти вбил в меня это чувство вины, я же не понимал истинной причины моего истязания, и он очень изощренно выискивал всякие поводы, в мои обязанности входило подстригать один раз в неделю наши лужайки — перед и за домом, сначала я проходился с газонокосилкой вдоль лужайки, затем поперек и потом ножницами подравнивал края, и если я пропускал хоть одну несчастную травинку, не важно где, перед домом или на заднем дворе, — за одну пропущенную травинку он порол меня до полусмерти, после экзекуции я должен был идти и поливать подстриженные газоны, в то время как все остальные ребята играли в бейсбол или футбол и имели шанс вырасти нормальными людьми, да, это был великий момент, когда мой папаша растягивался на лужайке и сверял уровень подстриженной травы, и всегда он умудрялся найти хоть одну пропущенную травинку, «есть! я вижу ее! одна пропущена! ты пропустил одну!» затем он подскакивал и орал в окно ванной комнаты, где всегда во время этой процедуры находилась моя мать — образцовая немецкая фрау:
— ОН ПРОПУСТИЛ! Я НАШЕЛ! НАШЕЛ!
из ванной доносился голос матери:
— ах, как же это он пропустил! какой стыд! ПОЗОР!
вскоре я поверил, что и она винит меня во всех своих невзгодах.
— МАРШ В ВАННУЮ! — командовал папаша. — В ВАННУЮ!
я шел в ванную, спускал штаны, и экзекуция начиналась, но, несмотря на ужасную боль, я оставался совершенно равнодушным к тому, что со мной происходило, действительно, для меня это ничего не значило, я не испытывал к родителям никакой привязанности и поэтому их жестокость не была для меня попранием любви, или справедливости, или уважения, вот что для меня было настоящей проблемой, так это плач, я не хотел, чтобы они видели и слышали мой плач, для меня это было унижением, как и косьба и полив лужаек, как и получение подушки, на которой я должен был сидеть за ужином после очередной порки, я не желал сидеть на подушке и всеми силами старался задавить в себе плач, и вот однажды я решил, что все — с плачем покончено, единственное, что теперь было слышно из ванной, это свист и удары кожаного ремня по моей голой жопе, я слушал этот причудливый, мясистый и жутковатый звук и таращился на кафель, слезы текли ручьями, но я так и не пикнул, отец не выдержал и прервал порку, обычно он отвешивал по пятнадцать — двадцать ударов, но теперь остановился где-то на семи-восьми. с криком: «мать, слышь, мать!» — он выскочил из ванной.
— я думаю, наш сын придурок! он не ревет! я порю его, а он не ревет!
— ты думаешь, он дурачок, Генри?
— да, мамочка.
— ах, какой позор!
это было первое явственное проявление замороженного парня, я и сам ощущал, что со мной что-то не так, но я-то не считал себя придурком, я просто никак не понимал, как это другие люди могут, например, мгновенно рассердиться, впасть в ярость, а потом так же легко позабыть о своем негодовании и тут же стать совершенно довольными и радостными, и еще как это они так искренне и живо всем интересуются, когда все вокруг — сплошная глупость.
я не отличался ни в спорте, ни в играх со сверстниками, но это потому, что у меня не было времени тренироваться, на самом деле я не был неженкой и иногда, вдруг, у меня получалось что-то лучше, чем у всех остальных, но и это меня нисколько не волновало, вспоминаю свою первую драку с соседским мальчишкой, я так и не смог разозлиться на него, я просто махал кулаками, я же был замороженным, я не мог понять ГНЕВ и ЯРОСТЬ своего противника, вместо того, чтобы попытаться побить забияку, я всматривался в искаженное гневом лицо, отмечал странные манеры и был весьма озадачен его разъяренностью, иногда я наносил ответные удары, но чтобы только удостовериться, что могу это сделать, а потом снова впадал в ступор.
и тогда мой отец выскочил из дома и заорал:
— все! бой окончен! конец! капут! пацаны боялись моего родителя, и они бросились наутек.
— ты не мужчина, Генри, — сказал мне отец. — тебя снова побили.
я молчал.
— мать, наш сын снова позволил этому Чаку Слоану побить себя!
— наш сын?
— наш, наш!
— какой стыд!
без сомнения, это отец распознал во мне замороженного человека, и он извлек из этой ситуации максимум выгоды для себя, «детей должно быть всегда видно, но никогда не слышно!» — заявлял он. меня это вполне устраивало, сказать мне было нечего, и ничего меня не интересовало, я был замороженный тогда, потом и навсегда им и остался.
пить я начал лет с семнадцати вместе с парнями постарше, которые шлялись по улицам и грабили заправочные станции и винные магазинчики, они принимали мое всеобъемлющее отвращение за проявление бесстрашия, а то, что я никогда ни на что не жаловался, относили к необычайной храбрости, я был довольно популярен в компании, но и это меня никак не расшевелило, я жил в своем замороженном мире, во время попоек передо мной выставляли большое количество бутылок — виски, пиво, вино, — я пил все подряд, но ничего меня не забирало по-настоящему, я и захмелеть-то не мог, как все остальные, одни валились замертво на пол, другие дрались, третьи пели, четвертые бахвалились, а я сидел себе тихонько за столом и осушал стакан за стаканом, и с каждым выпитым стаканом я все дальше и дальше отдалялся от компании, ощущая себя потерянным, но без надрыва и муки, просто электрический свет, голоса, тела, и ничего больше.
тогда я еще жил с родителями, в стране бушевала Великая депрессия, 1937 год, найти работу семнадцатилетнему пацану было нереально, и я возвращался домой чисто в силу привычки и стучал в дверь.
однажды ночью мама открыла смотровое окошечко в двери и закричала: