Читаем без скачивания Хороший Сталин - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будь я хитрее, я бы, наверное, подкупил хулиганов, но у меня не было хитрой жилки. Я стал не циником, а маленьким Иоанном Предтечей, обещавшим всем и каждому, что Москва когда-нибудь озарится огнями и засияет рекламами, настанет перестройка, новая жизнь. На меня смотрели как на дегенерата. Морализм разрастался, с каждым годом он матерел. Я проповедовал другое, высшее качество жизни, где не было хулиганской агрессии, бедности и клопов. Мама сохранила это проповедничество по сей день. Ее богом стал дипломатический этикет. При этом, однако, она не научила меня правильно пользоваться ножом и вилкой. Я наклонялся к ложке с супом почти до тарелки, хлебал с шумом горячий чай. Врачу — исцелися сам. Учение было вялотекущей мукой. Нет в моей жизни более медленного времени, чем время на школьных уроках. Школьные квадратные часы над дверью прилипали к циферблату. 45 минут казались вечностью. Теперь я порой мечтаю об этом тягучем времени.
<>Мама, пробыв в Париже последний год, увидела меня на Белорусском вокзале. Вместо поцелуев она схватилась за голову. Приехав домой, она тут же переодела меня во все парижское. С родителями жить стало легче. В школе я освоился. Любимое занятие — ходить в ГУМ покупать мороженое. В советские времена там было сказочно вкусное мороженое. Оно продавалось в стаканчике по 20 копеек (после реформы денег в 1961 году). Его выносили на алюминиевых лотках: клубничное, черносмородиновое, крем-брюле или просто ванильное. Нина Сергеевна, жена корреспондента «Правды» в Париже, говорила:
— Если бы у нас все делали на таком уровне, как мороженое, мы бы жили уже в коммунизме.
Почему-то этого не случилось. Кроме мороженого было лето. Мы выезжали на дачу. На Чкаловской росли высокие березы. Это было поместье, оккупированное мидовскими сотрудниками. Они играли в теннис. Там были даже бывшие «английские» шпионы с худыми веснушчатыми лицами и ногами — они продали нашей стране секреты атомной бомбы и теперь спокойно играли в теннис. Дождь лил как из ведра. Даже не дождь, а ливень. Все забились в большую переднюю перед столовой. Я стоял перед самой дверью, нюхая запах дождя. Я всегда любил быть на границе — между теплом и стужей, враньем и правдой. Порог — моя обычная родина. В самом темном углу передней, забившись поглубже, отрешенно стояли два невысоких человека, на которых, как я чувствовал, никто не хотел обращать внимание. Один из них был Молотов, космический водовоз, организатор советских колхозов, человек вселенной. Рядом с ним — Жемчужина, которая последней видела в живых жену Сталина. Дождь кончился. Народ повалил на сырую природу. Родители, смущаясь от человеческой подлости, подошли к бывшим хозяевам. Те как-то раз пригласили их к себе на дачу в Сочи. После дождя родители решили пригласить их на прогулку. Капали крупные капли с берез. Родители рассказывали о жизни в Париже. Молотов рассеянно говорил:
— Разве?
Жемчужина взахлеб хвалила Хрущева, который задвинул Молотова в дальний угол. Скатившись вниз, Молотов стал нашим соседом: жил на соседней даче.
Выйдя из тюрьмы, Полина Семеновна сохранила верность Сталину до конца своих дней. У моей мамы это не укладывалось в голове. Однажды она провела с Полиной Семеновной три дня в одной палате в ЦКБ и была поражена этой российской пассионарией. По утрам в наушниках Жемчужина слушала сводки последних известий, прочитывала с карандашом все центральные газеты. Видимо, она так заговаривала смерть. Речь у больных женщин зашла о Федоре Раскольникове, советском после в Болгарии во времена чисток. Раскольников, как известно, был внуком человека, сошедшего со страниц известного романа. Это иногда случается в России и подтверждается Даниилом Андреевым. Получив список книг «врагов народа», которые нужно было изъять из библиотеки посольства, среди них была и его, Раскольников решил стать невозвращенцем. Вочеловечевание героя прервалось, когда его внука через несколько времени КГБ выбросил в парижское окно. Жемчужина сказала:
— Лучше умереть на социалистической родине, чем жить в капиталистической стране.
Женщины неприязненно спорили, не находя общего языка. Умирающая от рака печени Жемчужина нежно называла Сталина «Иосиф». Молотов навещал ее каждый день. Жемчужина была права. Сталин — единственный гарант коммунизма в России.
Сколько бы помоев ни вылили на его голову, он живет. Он живет, хотя его уничтожило ближайшее окружение. Он живет, несмотря на XX съезд. Он встал из ада, несмотря на то что тот же мистический писатель Даниил Андреев в «Розе мира» распял его на самом дне преисподнии. Он живет, несмотря на перестройку. Он всплыл, как утопленник. Он всплыл и воскрес. На магическом тоталитаризме стоит сталинский копирайт. Его именем в конечном счете снова будет назван Сталинград. Сталина не надо реабилитировать, потому что он уже реабилитирован. Русская душа по натуре своей сталинистка. Чем дальше в прошлое уходят жертвы Сталина, тем сильнее и просветленнее становится Сталин. Жертвы — облачка времени. Со сладкой слюной русские смотрят фильмы о Сталине, слушают анекдоты о Сталине. Сталин идет по кремлевской лестнице вниз — узбек в восточном халате бросается ему навстречу с цветами. Сталин даже узбека сделал счастливым. Возрождение Сталина будет перманентным, как перманентная революция Троцкого. Каждый начальник в России работает по-сталински, даже начальник железнодорожного полустанка излучают сталинскую идею. Энергия европейского либерализма слишком слаба в России, чтобы не только выработать, но даже воспроизвести иные формы руководства. Всякий правитель России невольно настраивается на сталинскую волну.
«Зачем мне Витю топить?» — думала мама над словами Достоевского.
Мы выходили медленно (как у Брюллова в «Последнем дне Помпеи»), пригнувшись, из вежливого мира, где в кино влюбленные говорили на «вы», несмотря на весь сталинизм. Разрушение вежливой России — о которой Кюстин писал с восхищением — пережило Сталина. Я застал ее обломки.
<>Мальчик, если у тебя есть бабушка, если она еще не умерла, сделай ей больно. Сломай ей руку, откуси завядший сосок. Так учил дядя Слава. Так. Только так. Только так и поступай. Откуси и выплюни. Тьфу!
В то лето бабушки не стало. В сердцах ей крикнул: чертова бабка. Умоляя простить, упал на пол, рыдал. Не простила, с трагическими почестями был вызван отец. Бабка требовала расправы. Рядом был поселок завтрашних космонавтов. Никому неведомый Гагарин глядел по ночам на звезды, а денежные знаки были такими большими, что взрослый человек мог легко сесть на корточки и подтереться. Край был дивный, ну прямо дивный. Высокие березы, высокие травы. Спускаться к большому пруду по колено в траве было очень приятно. Помню ожидание удара, испуганное томление лица, вот сейчас, сейчас, щеки онемели, в ушах звон — отец не ударил.
Не знаю, на чем готовили пищу на соседней даче у дяди Славы, а мы жарили на керогазе. Бабка не верила в электроплитки, потому что электричество имело особенность тухнуть. Керосинки медленно уходили в прошлое, а керогаз — нет — он возвышался над жизнью и утварью, как головной убор первосвященника, и в нем был веселый глазок, как в печи, где тогда сжигали покойников. Стреляло масло, куски колбасы — пайковой, «Докторской» — подпрыгивали и искривлялись, и становились похожи на уши. Душевным голосом бабка пропела в сад:
— Ку-у-у-шать!
В саду был я: худой и большеголовый, яйцеголовый и не разбуженный. Еще не я. Не-до-я. Я-не-я лет около тринадцати, который весь извелся от одиночества. Где-то в парке играла музыка. Было паническое чувство, что жизнь проходит и пройдет мимо. Сидел на куче песка, как на куче навоза, обреченно, но с удовольствием играл в железную дорогу. Это была отечественная дорога, уродливая и прочная, и остов железнодорожной цистерны я выкинул в мусоропровод уже после того, как женился. Или до одури читал. От одиночества неумолимо превращался в образованного юношу. Полное отсутствие приятелей толкнуло меня к знакомству с дядей Славой.
Я его не сразу стал называть дядей Славой. Дачи были казенными, для среднего звена, заборов между нами не полагалось. Мылись на кухне, среди кастрюль и ночных бабочек, в корыте. Или на веранде. Всегда очень не хотелось перед сном мыть ноги в тазу. Из чайника бабка лила кипяток. Ну что, теплая? Три колени. И чего это ты с ним связался? Смотри, еще отцу повредишь. На пол не брызгай.
Большим пальцем дотронешься до воды. Ой, еще горячей! Она льет, мозолят глаза бретельки от лифчика, пар идет, вдруг ошпарит. А что? Я стал бояться, что она меня ночью задушит, потому что я молодой, то есть из зависти. Ты слышишь, что я говорю? Он тебе не пара. Видишь, с ним никто не здоровается. А утром проснешься: солнце, теплынь: не задушила. Босиком бежишь умываться.
Так что знакомство с самого начала получалось подсудным. Бабка рано начала пугать меня мужчинами. Заманит конфетой в лес, а потом разденет — и все! Я пугливо представлял себе страшного мужика, который засовывает в мешок летние детские вещички, сандалики и уходит, хрустя валежником, оставляя меня голого в лесу на произвол судьбы, с фантиком от конфеты. Я клялся ей, что не буду никому верить, а она меня гладила по голове шершавой рукой, и иногда мне кажется, что я сдержал эту клятву.