Читаем без скачивания Поцелуй льва - Михаил Яворский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять благодарю, что взяли его под своё крыло. В апреле ему будет уже семнадцать, поэтому он сможет сам о себе побеспокоиться и вам помочь. Вы так много сделали для него и нашей семьи. Без вас мы бы погибли в конце Первой мировой войны. Вы появились очень своевременно, как ангел-хранитель, и спасли нас. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою благодарность.
Марися».
Я смотрел, как она перечитывает письмо в мерцающем свете лампы, которая свисала с потолка и вспомнил то мгновение на станции в Яворе перед посадкой в поезд, когда меня отправляли во Львов, «в мир, чтобы стать мужчиной». Она обняла меня, затем выпустила из объятий, посмотрела в глаза, словно хотела увидеть моё будущее, снова обняла и поцеловала.
Свисток надзирателя, который оповещал о начале дня, прервал мои ночные миражи. Но я думал о маме и днём. Она не знала, что пан Коваль понятия не имеет, где я. Он мог догадываться куда я направился, но откуда ему было знать, что пять месяцев я провёл в Лонцьки, в нескольких кварталах от его работы, а вот теперь сижу в Монтелюпе.
Мать тоже удивилась бы, если бы узнала, что пан Коваль во время российской оккупации вел двойную жизнь. Я давно это подозревал, но подтверждение нашёл несколько недель назад, во время «вшивого часа».
Однажды я сидел рядом с Сенатором, когда мы истребляли вшей. Я много их убил, но недостаточно, чтобы выиграть. У Сенатора была только небольшая кучка. Из-за своей близорукости он не имел шансов выиграть дополнительную порцию хлеба. Я незаметно подсыпал ему своих вшей. Посчитав, он был поражён своим результатом. В тот день хлеб получил он.
Жуя этот хлеб, он спросил у меня, откуда я. Я рассказал, что родился в Карпатах, но уже лет десять живу во Львове с моим опекуном паном Ковалем.
― Ты знал Коваля? ― спросил он так, словно это имя было ему знакомо.
― Да, пан Коваля, ― ответил я.
― Случайно, не Ивана Коваля?
Это оказалось неожиданностью для меня и Сенатора. Он не просто знал пана Коваля, они вместе вступили в Организацию и были членами одного «звена». «Пан Коваль, ― сказал Сенатор, ― был настоящим артистом, обольстителем. Мог очаровать даже хладнокровных большевиков. А как элегантно обращался с женщинами!»
― Да, ― подумал я, ― это очень похоже на пана Коваля, но кто знает, или это одна и та же личность. Мог существовать и другой похожий человек.
Однако я ошибался. Я понял это, когда Сенатор сообщил, что пан Коваль работал инспектором, поэтому мог свободно разъезжать по делам Организации, не вызывая подозрения. Наиболее меня поразило то, что Сенатор знал об Анне:
― Она была связной между подпольем Организации на российской территории и организацией, которая существовала на части территории Польши, теперь под немецкой оккупацией.
Всматриваясь вдаль своими голубыми глазами, словно пытаясь выдернуть мгновение из прошлого, Сенатор добавил: «Анна была единственной женщиной в организации и одновременно любовницей пана Коваля… Интересно, где он теперь. Надеюсь, мы не встретимся с ним в Аушвице».
Как «стоик», Богдан любил себя так называть, он делал вид, что рассказ Сенатора ему безразличен, но на самом деле он был глубоко растроган. Устроившись на полу в углу камеры, мы пол дня размышляли о пане Ковале. Кто он на самом деле? Официально ― начальник бухгалтерии, позднее инспектор. Для меня он был опекуном, благодетелем, человеком, которого стоило наследовать. Для моих родителей ― почётным гостем. Отец Богдана был у него лучшим другом, а его мать оживлялась только при одном воспоминании его имени. «Иван, ― говорила она, ― настоящий джентльмен, он умнее всех моих знакомых мужчин». Для пани Шебець он был бабником, который, как она говорила, менял женщин чаще, чем носки. Правда ли, что под маской такого себе легкомысленного бабника, который, по мнению Сенатора, мог очаровать даже хладнокровных большевиков, прятался опытный заговорщик?
Я в этом не сомневался. Богдан не был уверен.
― Спросим пана Коваля, когда нас выпустят, ― сказал он.
― Выпустят? ― переспросил я. ― Неужели ты в самом деле веришь, что нас выпустят?
Наверно это прозвучало истерически, потому что я начал терять надежду на свободу. Моя единственная надежда была только на то, что нас куда-то перевезут, где я мог увидеть небо и дотронутся до земли.
Вместо ответа Богдан разразился кашлем, сухим кашлем, словно ему было тяжело выдавить из себя слова. Я понял его. Как и другие, мы часто говорили, что будем делать, когда «нас выпустят». Полковник, например, мечтал попробовать «золотые груши в мёде с каплей коньяка». Некоторые хотели просто борща или гуляша или блинчиков со сметаной. А у меня мечта была ― мамин ржаной хлеб с маслом и вкусным малиновым вареньем.
В этих кулинарных разговорах мы на мгновение забывали о тюрьме, и кормили наши желудки иллюзорными блюдами. «Наше освобождение» та иллюзорная еда были просто словами, необходимыми нам фантазиями, потому что не было иного выхода. Поэтому Богдан не ответил на мой вопрос. Он просто не моргающими глазами смотрел на мёртвый свет электрической лампочки. Я тоже окунулся в молчание. Только когда в моём воображении промелькнул кусок ржаного хлеба с маслом и вареньем, я пошевелился. Глубоко вдохнул. Кислый воздух камеры, которую газовали несколько дней назад, раздирал мне ноздри и горло, душил меня.
МОЙ «НАПОЛЕОН»
Ветры подули в другую сторону. Уже две недели, как ежедневно двоих из нашей камеры вызывают на допрос. Первым был Министр. Когда он вышел из камеры, мы все оцепенели, ожидая его крики из камеры допросов, которая находилась этажом ниже. Но к своему большому удивлению, мы ничего не услышали. Вернувшись, он сказал, что его переводят в штаб гестапо на улице Поморской. Он сказал, что допрос был простой формальностью, ведь он признал своё длительное членство в организации и пребывание во Временном правительстве. Он должен был ответить на несколько очевидных вопросов и подписать какие-то бумаги. Он даже не прочитал эти бумаги ― хотел показать немцам, что гордится тем, что принадлежал к руководству ОУН, и не боится их.
Наше «правительство» единодушно решило, что мы должны «с гордостью» признавать своё членство в Организации и место в ней, иначе «немцы не будут нас серьёзно воспринимать». Мы с Богданом открыто не возражали, потому что нас бы считали предателями, однако втайне постановили не подчиняться этому решению. Задолго до начала допросов мы решили придерживаться предыдущей легенды: мы шли в Киев искать брата Богдана. Богдану это решение далось нелегко из-за его пламенной преданности Организации. Однако я как-то убедил его, что жизнь дороже преданности.
Через несколько недель Богдана вызвали на допрос. Как и других, его тоже отвезли в штаб гестапо. Его допрос, как он сказал, «прошёл гладко». Они морочились с ним свыше двух часов, но он стоял на своём. Моя очередь подошла через неделю. Меня последнего из нашей камеры направили в штаб гестапо.
Меня завели в небольшую комнату на втором этаже напротив лестницы. Зайдя в комнату я смутился, не зная чего ожидать. Все наши «сокамерники», которые «гордо признали» своё членство в ОУН, говорили, что допрос ― это просто формальность, как и все те бумаги. Но со мной и Богданом было другое дело ― мы решили всё отрицать. Поэтому Богдана и допрашивали два часа.
Гестаповец, который привёл меня сюда, приказал мне сесть на стул за деревянным столом. Но ещё до того как сесть, я заметил на том столе что-то похожее на пирожное. Не веря, я протёр глаза. Нет, это не игра воображения. Это был настоящий «Наполеон» в открытой бумажной коробке, рядом со стопкой аккуратно сложенных бумаг.
По другую сторону стола, за маленькой, сплюснутой пишущей машинкой сидел следователь — мужчина среднего возраста в гражданской одежде. Он читал какие-то документы, наверно, рапорт о моём допросе в Лонцьки. Что тут делает это пирожное? Его пухлый крем дразнил меня, отвлекал моё внимание. Что это ― шутка? Я готовился к серьёзному допросу. Наконец мне удалось отвести взгляд от пирожного и осмотреться. Комната была больше, чем казалось сначала. В отличие от серой узкой комнаты для допросов с высоким потолком и тяжёлыми решётками в Лонцьки, эта комната больше была похожа на кабинет. На окнах даже не было решёток.
Гестаповец, который меня привёл, сел на стул сзади, левее. У него было измученное лицо и тщательно ухоженные, поредевшие, светлые волосы. В его глазах было что-то зловещее. Он наблюдал за моими движениями. Я ощущал на себе его взгляд, даже не глядя на него. Из-за этого я смутился ещё больше, чем из-за «Наполеона».
Следователь дочитал бумаги и положил их на стол рядом с пишущей машинкой. Безразлично, молча глянул на меня. Потом вынул из ящика стола ещё одну папку и начал её читать. Тем временем я взглядом пожирал «Наполеон».
Я вздрогнул, услышав суровый голос: «Когда ты присоединился к бандеровскому движению?!»