Читаем без скачивания Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим... - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил Пан.: Допустим. Но тогда выходит, что вы ведете сношения с людьми, о которых знаете только вы?
Н.И.Ашинов: Что ж худого? Неужели жить, как слепым котятам?
Я: Вот как раз потому-то, что мы не желаем так жить, мы и не желаем, чтобы было нечто, известное вам одному и неизвестное никому из нас.
Н.И.Ашинов: Бывают тайны, необходимые для общего блага.
Михаил Пан.: Но где ж предел тайного и явного? Вы, ради бога, не думайте, не бабье любопытство, а принцип, на котором стоять Новой Москве.
Н.И.Ашинов: Ох, «принцип, принцип»! Позвольте попросту: принципы, знаю, очень хороши, да только всякому практическому деятелю приходится глядеть не под углом зрения принципов, а под углом зрения потребностей…
Разговор, и до того раздраженный, принял характер почти ожесточенный, ибо мы впервые столкнулись с откровенным высказыванием нашего атамана на тему морали и политики. Это высказывание, в сущности, укладывалось в формулу: мораль – вне политики, а политика – вне морали. Но в таком случае все, ради чего Новая Москва… Нет, в ту пору ни Михаил Пан., ни я еще не могли, не смели мыслить до конца. Это было непосильно, это было слишком ужасно, страшно.
Между тем Н.И.Ашинов распространился в том смысле, что нам, интеллигентам, свойственны шаткость и неустойчивость, что, мол, нашему брату, прочитавшему две-три лишние книжки, этого уже достаточно, чтобы претендовать на руководительство…
Удар пришелся чувствительный. Никто из нас не претендовал на власть, а желал участвовать в общей работе, и только.
«Но вот же вы спорите, горячитесь, друзья мои», – укорил нас Н.И.Ашинов. Михаил Пан. возразил общим местом: дескать, в спорах рождается истина. Н.И.Ашинов не остался в долгу: «А зачем, к чему нам споры по любому поводу? Нам они не нужны, а если и нужны, то лишь такие, от которых плюс народному делу…» После этого вечерние собрания и приморские прогулки утратили прелесть непринужденности. И странно, мы, «шаткие интеллигенты», ловили себя на том, что испытываем какую-то неловкость перед Н.И.Ашиновым, нас же и обидевшим, если не оскорбившим. И когда он однажды вместе с Софьей Ивановной вдруг запросто и дружески посетил нас, мы очень обрадовались, почувствовали облегчение… Но прежде я расскажу… 14.
Но прежде очерк «тонконогих» – так вольные казаки не без иронии окрестили «образованных», принявшихся «не за свое дело».
Когда-то я имел протоколы, они до некоторой степени отражали жизнь нашей общины; к сожалению, утрачены. Впрочем, может, и к лучшему: суть не в частностях; кстати сказать, как раз именно поэтому я не намерен называть имена.
В Сагалло, как упоминалось, были интеллигенты; их было немного, но они были, и почти все люди молодые15. Обретаясь в России, мы мучились неоплатностью долга перед народом: пот, кровь, труд народа обернулись для меньшинства университетскими познаниями. Были среди нас и такие, что подошли к роковому рубежу, с маниакальным постоянством задаваясь грозным вопросом: «Есмь я или нет меня?» Право на жизнь дает только работа, а у меня нет работы, то есть коли и есть, то как бы вне меня, помимо меня, а моей личности в ней нет, и потому-то и нет уважения к своей личности, и потому-то совестно существовать. Кроме того, постоянно пригнетало сознание необязательности собственного бытия, ощущение песчинки на ободьях колесницы «прогресса». Для подобных людей, а их среди нашей, новомосковской, интеллигенции было большинство, Новая Москва явилась последним средством поверки: отряхну скверну городской жизни, откажусь от разлагающего комфорта, от привычки плевать в потолок, называя это плевание «размышлениями», займусь тяжким физическим трудом, буду терпеть лишения, а тогда уж и выясню, есть ли у меня воля к настоящей жизни, есть ли во мне настоящая любовь к народу. (И не только терпеть лишения, а и насладиться лишениями. Вот какой мотив еще! Он не патологичен, он как у первых христиан.)
Отчетливее, полнее всех прочих обитание интеллигентов в Новой Москве рисовалось Федоровскому. Начать с того, что он умел хозяйствовать. Тюрьма, говаривал Михаил Пан., она, проклятая, в некотором смысле на пользу белоручкам: там и столярничают, и сапожничают, и огородничают; а уж поселение – и вовсе академия, где выучиваются и косить, и пахать, и «около скотины»…
(Вспоминая и вдумываясь в прожитое, я склоняюсь к мысли, которая, очевидно, показалась бы еретической моему покойному другу. Я теперь думаю, что идеал общежития, возникавший в сознании, а то и на деле, в реальности, в среде ссыльнопоселенцев никак не мог вкорениться без насилия в среду вольных переселенцев. Одно дело существовать некой общиной, когда она временная, когда некуда деться, когда она надиктована принудительными обстоятельствами, и совсем иное, когда совместное хозяйствование желают взбодрить на началах, независимых от принуждения. Но к этому я еще вернусь.)
Итак, Михаил Пан. Федоровский и его верный последователь, пищущий эти строки, были основателями интеллигентской общины. Мы не исповедовали правила скитского житья, а намеревались представить самих себя в делах своих. Надо наперед сказать, что вместе с тем мы хотели преподать вольным казакам наглядный пример совместного проживания, достойный человека. Пример, и только, отнюдь не какую-то вновь испеченную регламентацию. (Я и теперь, после всего пережитого, не думаю, что подобная задача достойна насмешливой улыбки. То есть результат-то, может, и достоин, но само устремление – нет.)
Н.И.Ашинов не только не возражал против нашего образа жизни, но, как и мы, видел в нем образец, достойный подражания. Тут наши взгляды были тождественны.
В русском земледельце, говорю без преувеличения, весьма развит поэтический элемент. Дело свое он знает отменно, но сверх того способен залюбоваться им. Прав был тот, кто писал, что истый пахарь не только аккуратно вспашет, но и тихо залюбуется своей пахотой. Есть такие, которым претит плуг, вытесняющий соху: плуг-де лишит пахаря, так сказать, артистичности работы. Вот так же старые портные, всю жизнь с одной иглою, недолюбливают швейную машину: ею, дескать, каждый может, а ты, брат, попробуй, как мы…
Второе. Русский земледелец не только поэт в душе, но и весьма сметливый хозяин. Тот, кто жил в деревне, а не читал про деревню, знает, как умно и толково взбадривает мужик свое дело. И нет для него худшей пагубы, как стороннее вмешательство в дело, регламентация дела. А между тем такое вмешательство, такая регламентация нет-нет да и налетали, как эпидемии. Года за полтора-два до моего приезда в N-скую губернию начальству, сидящему в городе, вздумалось назначить точный, строго непременный срок, когда сеять озимь: 10 августа, ни днем раньше, ни днем позже; а за ослушание – штраф. И ни одна-то бедовая головушка не призадумалась, что мужику-то виднее, что он себе не враг, что он сеет, когда земля дышит особым «посевным духом», когда она «посевна».
Но – кому же секрет? – большинство русских земледельцев год от году «слабеет», «идет в разор»; мало земли – беда, много земли – опять беда, ибо «земля осиливает». Процесс мужицкого разорения не остановить химией, агрономией. Остановить может (как полагал не я один) только новый способ хозяйствования.
Путь, чаемый нами, представлялся своеобычным, нам предназначенным и, нечего скромничать, именно таким, какой решит вопрос не только для русских земледельцев… А главнее всего, то был способ, с которым не мог не согласиться умный крестьянин. Уж кто-кто, а он-то понимал и знал, что большая семья богата лишь тогда, когда действует совместно, и беднеет тогда, когда начинает дробиться, неизбежно дробя хозяйство.
Так за чем остановка? Отчего мужики, большие доки в своем деле, отчего они, эти рациональные мужики, не объединяются в союз, в артель и не принимаются добровольно за совместную обработку земли?
Нами усматривались по крайней мере две основные причины, а первая из них – косность. Мужику требуется продолжительное время, дабы он решился на новое дело; он долго приглядывается и долго примеривается, будучи не в силах отрешиться от векового наследства, от традиций поколений, от заветов предков.
А второе в том, что наш мужик отнюдь не пейзан, каким он подчас выглядит под пером тех народолюбцев, которые, хотя и невольно, выдают чаемое за действительное. Деревенский труженик в массе своей есть крайний индивидуалист, он не имеет ни малейшей охоты работать чужую работу, а что ему непременно придется работать ее за ленивца, дурака или слабосильного – в том он твердо уверен. Крестьянин не только крайний индивидуалист, но еще и в известной мере кулак, ибо ему свойственно стремление выжимать сок из ближнего; в таком стремлении он не усматривает ничего зазорного – дескать, чего там, охулки на руку не клади!