Читаем без скачивания Тайные страницы истории - Василий Ставицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы направить следователей по ложному пути, «начальник политической части у Слащева», как называли Баткина эмигрантские газеты, заявил, что генерал на моторной лодке отплыл в Болгарию, а оттуда поедет в Севастополь.
Эту версию подхватили газетчики, дополняя слухом о намерениях Слащева продолжить борьбу с советской властью в южных районах России и на Украине.
Однако уже на следующий день все стало ясно, — Слащев вернулся на родину не для того, чтобы бороться с большевиками.
Об этом свидетельствовало заявление генерала, составленное им накануне отъезда из Константинополя и не без участия Баткина опубликованное в нескольких эмигрантских газетах: «В настоящий момент я нахожусь на пути в Крым, предположения и догадки, будто я еду устраивать заговоры или организовывать повстанцев, бессмысленны. Революция внутри России кончена. Единственный способ борьбы за наши идеи — эволюция. Меня спросят, как я, защитник Крыма от красных, перешел теперь на сторону большевиков. Отвечаю: защищал не Крым, а честь России. Ныне меня тоже зовут защищать честь России, и я буду выполнять свой долг, полагая, что все русские, в особенности военные, должны быть в настоящий момент на Родине».
Французская контрразведка через агентуру из числа русских эмигрантов быстро выяснила, что вместе со Слащевым тайно уехали бывшие помощник военного министра Крымского краевого правительства генерал-майор А. С. Мильковский, комендант Симферополя полковник Э. П. Гильбих, начальник личного конвоя Я. А. Слащева полковник М. В. Мезерницкий, а также капитан Б. Н. Войнаховский, жена Слащева со своим братом и брат Федора Баткина — Анисим.
И англичане, французы, и генерал Врангель вынуждены были признаться (хотя бы себе), что чекисты переиграли их контрразведывательные службы, которые, располагая информацией о контактах Слащева с большевистскими представителями, не смогли локализовать действия своих противников.
Через сутки капитан «Жана» пришвартовал свой пароход к причалу в севастопольской бухте. Его пассажиров на пирсе встречали сотрудники ВЧК, а на вокзале, «под парами» стоял личный поезд Дзержинского. Глава Чрезвычайной комиссии прервал свой отпуск и вместе со Слащевым и его группой выехал в Москву.
23 ноября 1921 года в «Известиях» было опубликовано правительственное сообщение о прибытии в Советскую Россию Я. А. Слащева и группы военных.
Борис Савинков
«Я ЧУВСТВОВАЛ НЕПРАВОТУ СВОЕЙ БОРЬБЫ…»
Борис Савинков — беспощадный террорист, враг самодержавия, непримиримый борец с советской властью. О нем написаны книги, сняты кинофильмы. И хотя Савинков жил совсем в иную эпоху, преследовал иные цели, использовал иные методы борьбы, но сущность кровавого террора была одна—смерть, кровь, насилие. Поэтому приводимые ниже откровения главного идеолога терроризма Савинкова показательны: террор—это дорога в никуда, насилие порождает насилие, смерть—порождает смерть. Савинков совершенно добровольно, сознательно признает в конце своего жизненного пути бессмысленность, безумие терроризма, как способа достижения каких-либо целей. Давайте, прислушаемся к мудрым откровениям человека, который покаялся перед людьми и Богом.
Из письма Савинкова, написанного во внутренней тюрьме на Лубянке
Гражданин Дзержинский.
Я знаю, что Вы очень занятой человек. Но я все таки (здесь и далее сохранены орфография и пунктуация Савинкова) Вас прошу уделить мне несколько минут внимания.
Когда меня арестовали, я был уверен, что может быть только два исхода. Первый, почти несомненный, — меня поставят к стенке, — второй, — мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, т. е. тюремное заключение, казался мне исключенным: преступления, которые я совершил не могут караться тюрьмой, «исправлять» же меня не нужно, — меня исправила жизнь. Так и был поставлен вопрос в беседах с гр. Менжинским, Артузовым и Пиляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать. Я был против вас, теперь я с вами; быть серединка-на-половинку, ни «за», ни «против», т. е. сидеть в тюрьме или сделаться обывателем, я не могу.
Мне сказали, что мне верят, что я вскоре буду помилован, что мне дадут возможность работать. Я ждал помилования в ноябре, потом в январе, потом в феврале, потом в апреле. Теперь я узнал, что надо ждать до Партийного Съезда, т. е. до декабря-января… Позвольте быть совершенно откровенным. Я мало верю в эти слова.
Разве, например, Съезд Советов не достаточно авторитетен, чтобы решить мою участь. Зачем же отсрочка до Партийного Съезда? Вероятно, отсрочка эта только предлог…
Итак, вопреки всем беседам и всякому вероятию, третий исход оказался возможным. Я сижу и буду сидеть в тюрьме— сидеть, когда в искренности моей едва ли остается сомнение и когда я хочу одного: эту искренность доказать на деле.
Я не знаю, какой в этом смысл. Я не знаю, кому от этого может быть польза.
Я помню наш разговор в августе месяце. Вы были правы: недостаточно разочароваться в белых или зеленых, надо еще понять и оценить красных. С тех пор прошло не мало времени. Я многое передумал в тюрьме и, — мне не стыдно сказать, — многому научился. Я обращаюсь к Вам, гражданин Дзержинский. Если Вы верите мне, освободите меня и дайте работу, все равно какую, пусть самую подчиненную. Может быть и я пригожусь: ведь когда то и я был подпольщиком и боролся за революцию… Если же Вы мне не верите, то скажите мне это, прошу Вас, ясно и прямо, чтобы я в точности знал свое положение.
С искренним приветом Б. Савинков
Из дневника…
14 апреля, Ан. Пав., вероятно думает, что «поймал» меня, Арцыбашев думает, что это «двойная игра», Философов думает—«предатель». А на самом деле все проще. Я не мог дольше жить за границей. Не мог, потому что днем и ночью тосковал о России. Не мог, потому что в глубине души изверился не только в возможности, но и в правоте борьбы. Не мог, потому что не было ни угла, ни покоя. Не мог еще потому, что хотелось писать, а за границей, что же напишешь?
Словом, надо было ехать в Россию. Если бы я наверное знал, что меня ожидает, я бы все равно поехал. Почему я признал советы? Потому, что я русский. Если русский народ их признал (а это было для меня почти очевидно еще в Париже — сбил с толку АН. Пав.), то кто я такой, чтобы их не признать? Да, нищая, голодная, несчастная страна. Но я с нею.
1 мая. Целый день за окном музыка—демонстрации. У меня болят глаза, голова всегда тяжелая, в ушах всегда звенит.
Нет воздуха и движения. С трудом заставляю себя писать. Попишешь час, — и как неживой.
Я не то, что поверил Павловскому, я не верил, что его могут не расстрелять, что ему могут оставить жизнь. Вот в это я не верил. И в том, что его не расстреляли — гениальность ГПУ.
В сущности, Павловский мне внушал мало доверия. Помню, обед с ним в начале 1923, с глазу на глаз, в маленьком кабаке в Париже. У меня было как бы предчувствие будущего. Я спросил его: «А могут ли быть такие обстоятельства, при которых Вы предадите лично меня?» Он опустил глаза и ответил: «Поживем—увидим». Но я не мог думать, что ему дадут возможность меня предать… Чекисты поступили правильно и повторяю, по-своему гениально. Их можно за это только уважать. Но Павловский…? Ведь я с ним делился, как с братом, делился не богатством, а нищетой. Ведь он плакал у меня в, кабинете… Вероятно, страх смерти… Очень жестокие люди иногда бывают трусливы. Но ведь не трусил же он сотни раз? Но если не страх смерти, то что?…
Я не имею на него злобы. Так вышло лучше. Честнее сидеть здесь в тюрьме, чем околачиваться за границей, и коммунисты лучше, чем все остальные. Но как напишешь это? Где ключ к нему? Ключ к Анатолию Павловичу — вера, преданность своей идее, солдатская честность. Ключ к Фомичеву—подлость. А к нему?… А если бы меня расстреляли?…
В свое скорое освобождение я не верю. Если не освободили в октябре—ноябре, то долго будут держать в тюрьме. Это ошибка. Во-первых, я бы служил советам верой и правдой, и — это ясно. Во-вторых, мое освобождение примирило бы с советами многих. Так—ни то, ни се… Нельзя даже понять, почему же не расстреляли? Для того, чтобы гноить в тюрьме?… Но я этого не хотел и они этого не хотели. Думаю, что дело здесь не в больших, а в малых — в «винтиках». Жалует царь, да не жалует псарь… Не даром я слышу, что у меня «дурной характер». Дурной характер в том, что я не хочу называть людей, которые верили мне и которые теперь уже не могут принести вреда?…
На прогулке шел дождь. Пахло теплой и влажной землей.
2 мая. Виктор однажды сказал про Русю и А. Т. «навозные жуки». Да, но эти «навозные жуки» создали крепкую и честную семью, вырастили добрых и честных детей, всегда работали, никогда никому гадости не делали, всегда заботились о других, и в тягчайшие дни оставались верными, благородными и мужественными друзьями. А Виктор?… А я?… Но у меня хоть есть оправдание (или мне так кажется): я, в сущности, всю жизнь определил не семьей и не личным счастьем, а тем, что называется «идеей». Пусть в «идее» этой я сбился с пути, но никто меня не упрекнет, что я добивался личного благополучия. А Виктор?…