Читаем без скачивания Рассечение Стоуна - Абрахам Вергезе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Розина резким движением передает меня Алмаз и выбегает через черный вход, ее прямые ноги сходятся и расходятся, точно половинки ножниц. Мы еще не в курсе, но Розина вынашивает семя революции. Она беременна девочкой по имени Генет. Мы — Шива, Генет и я — вместе с самого начала, только она пока in utero[58], а мы с Шивой уже пытаемся столковаться с окружающим миром.
Розина передает меня Алмаз совершенно для меня неожиданно.
Я принимаюсь хныкать, булькающие кастрюльки в опасной близости.
Алмаз откладывает поварешку и сажает меня себе на бедро.
Запустив руку в блузу, она с кряхтением достает грудь: — На-ка вот. — И передает мне грудь на сохранение. Я получил за свою жизнь немало подарков, но это первый, который я запомнил. Этот дар всякий раз застает меня врасплох. Когда его у меня забирают, образ стирается из памяти. А сейчас он оживает, высвобождается из одежды, вручается как медаль, которой я не заслужил. Алмаз, не тратя лишних слов, вновь берется за стряпню, будто поварешка такая же ее неотъемлемая принадлежность, что и грудь.
Шива в коляске слюнявит деревянную машинку. Если надо, он готов с ней расстаться, не то что с браслетом. При виде такого зрелища, как грудь, Шива роняет машинку на пол. Пусть грудь в моем полном распоряжении, пусть я мну ее и тискаю, все равно я его порученец, стенограф.
Восхищенный Шива отдает приказ без слов: Передай мне. Когда он видит, что это невозможно, следует новое распоряжение: Открой и посмотри, что там внутри. И это указание остается невыполненным.
Возьми в рот, велит Шива, ибо это для него главный способ познания мира. Я отвергаю этот замысел как несостоятельный.
Я пытаюсь приподнять грудь, тщательно осмотреть, она наполняет мне ладони и стекает между пальцев. Я провожу пальцами по склонам, вздымающимся к темному соску, через который грудь дышит и глядит на белый свет. Она опадает к моим коленям (а может, к коленям Алмаз, я не уверен), дрожит, будто желе, пар оседает на ее покровах, капельки воды скрадывают ее сияние. От нее пахнет имбирем и кумином, как и от Алмаз. Через много лет, когда я впервые поцелую женскую грудь, я буду ненасытен.
Вспышка света и холодный сквозняк возвещают о возвращении Розины. Я снова у нее на руках, меня отнимают от груди, которая таинственно исчезает, проглоченная блузой Алмаз.
Поздним утром, когда солнце давно прогнало холод и туман, мы играем на лужайке, пока щеки не покраснеют. Розина кормит нас. Голод и дремота сливаются воедино, как рис и карри, йогурт и бананы у нас в животах. Желания наши в эти годы просты, мир совершенен.
После обеда мы с Шивой засыпаем, обхватив друг друга руками, дыша друг другу в лицо, соприкасаясь головами. Сквозь сон я слышу песню, но ее поет не Розина. Это «Тицита», и напевает ее Алмаз, а я держусь за ее грудь.
Эта песня будет со мной все годы, что я проведу в Эфиопии. Когда молодым человеком я уеду из Аддис-Абебы, я возьму с собой кассету с записью «Тициты» и «Акваланга». Перед лицом отъезда или надвигающейся смерти волей-неволей определяешься, что тебе нравится на самом деле. В годы изгнания, когда кассета изнашивалась, мне на жизненном пути непременно попадались эфиопы. Мое приветствие на родном языке послужит искоркой, связующим звеном, выстроит целую сеть: телефонный номер Войзеро Менен, которая за скромную плату приготовит инжеру и вот и подаст тебе в своем доме, надо только позвонить накануне; Ато Гирма, таксист, чей двоюродный брат работает в «Эфиопских Авиалиниях» и привозит кибе — эфиопское сливочное масло, ибо без участия коров с тучных высокогорных пастбищ твой вот будет отдавать Америкой. Если на праздник Мескель тебе нужен баран, в Бруклине обратись к Йоханнесу, а в Бостоне позвони в «Царицу Савскую». За годы, проведенные на чужбине в Америке, я увижу, насколько эфиопы незаметны для других и до чего бросаются в глаза мне. Через них я легко раздобуду новые записи «Тициты».
Глава вторая
Грехи отца
Чтобы тебя услышали в море шума, затопившем наш дом, надо было нырнуть в него с головой и пробиться вперед всех. Голос Гхоша звучал ревуном, разносился по всем комнатам и плавно переходил в смех. Хема щебетала, словно певчая птица, но если ее разозлить, то трели делались острыми, как ятаган у Саладина, который, как утверждала моя книжка «Ричард Львиное Сердце и крестовые походы», разрезал на лету шелковый платок. Алмаз, наша кухарка, внешне хранила молчание, но губы у нее непрерывно шевелились, уж не знаю, молилась она или напевала. Для Розины тишина была личным оскорблением, она разговаривала с пустыми комнатами и со шкафами. Генет, шести лет от роду, пошла в мать, певучим голоском рассказывала самой себе истории о самой себе, создавая целую мифологию.
Если бы Шива и Мэрион появились на свет обычным путем (что было невозможно, ибо мы срослись головами), первым, старшим, оказался бы Шива. Но кесарево сечение изменило естественный ход событий, это мне было суждено сделать первый вдох, значит, я оказался старше на несколько секунд. А потому за связь с внешним миром тоже отвечал я.
На Пьяцце или на запруженном повозками, грузовиками и людьми рынке Аддис-Абебы Хема ни разу не произнесла: «Эта голубая рубашка так идет Шиве» или «Вот сандалии в самый раз для Мэриона». При появлении в лавке доктора Гхоша и доктора Хемы, несмотря на протесты, вытаскивались стулья, с них смахивалась пыль, мальчик посылался за теплой фантой или кока-колой и печеньем, нас обмеряли сантиметром, гладили шершавой ладонью по щекам, собиралась толпа зевак, будто Шива-Мэрион был львом из клетки. Кончалось все тем, что Хема и Гхош покупали по две единицы одного и того же, будь то одежда, биты для крикета, авторучки или велосипеды. Когда люди при виде нас восторгались: «Посмотри, какие миленькие!» — могло ли им прийти в голову, что наши одинаковые наряды мы выбрали сами? Признаюсь, в один прекрасный день я попробовал нарядиться по-своему. Мне стало не по себе уже у зеркала. Ну словно у меня ширинка расстегнута — что-то не так.
Мы — «Близнецы» — прославились не только тем, что одинаково одевались, но и тем, что бегали с бешеной скоростью, но всегда в ногу, странное четвероногое, перемещавшееся из пункта А в пункт В по единственному известному ему маршруту. Когда Шива-Мэрион был принужден идти спокойно, мы всегда обнимали друг друга за плечи, словно участники «бега на трех ногах»[59], хотя и понятия не имели, что такие состязания существуют. Садились мы всегда на один стул и даже туалетом пользовались на пару, направляя в фаянсовое вместилище двойную струю. Словом, часть ответственности за то, что люди воспринимали нас как единое существо, лежала на нас самих.
— Покличь Близнецов, время обедать.
— Мальчики, а купаться не пора?
— Шива-Мэрион, что хотите на ужин сегодня, спагетти или инжеру и вот?
«Ты» или «твой» относилось к нам обоим. Все равно, кто из нас отвечал на вопрос, ответ давался за обоих.
Наверное, взрослые считали, что Шива, мой прилежный, трудолюбивый брат, попросту скуп на слова. Хотя если считать звон колокольчиков на его браслете за разговор, он болтал без умолку и стихал, только когда перед школой натягивал на браслет носок. Наверное, взрослые полагали, что я не даю Шиве возможности говорить (что было правдой), но никто не просил меня заткнуться. Во всяком случае, в шуме и гаме нашего жилища, где дважды в неделю собиралась компания для игры в бридж, на «Грюндиге» вертелась 78-оборотная пластинка и от топанья Гхоша под румбу и ча-ча-ча звенели тарелки, прошло целых шесть лет, прежде чем взрослые заметили, что Шива перестал говорить.
В младенчестве Шива считался более нежным, все из-за черепа, который, пока не явилась Хема, пытался сокрушить Стоун. Но потом Шива благополучно миновал возрастные вехи, стал держать головку в одно время со мной, встал на четвереньки и сказал «Амма» и «Гхош» в положенные сроки, и мы оба начали ходить одиннадцати месяцев от роду. По словам Хемы, за несколько дней до того, как сделали первые шаги, мы забыли, как надо ходить, поскольку открыли для себя прелести бега. Шива говорил сколько нужно до пятого года жизни, когда принялся потихоньку откладывать слова про запас.
Сразу объясню, что Шива смеялся, плакал и вообще вел себя так, будто вот-вот что-то скажет, и тут в дело вступал я. Он охотно распевал ла-ла-ла вместе со мной в ванне, но, когда дело доходило до слов, они становились ему не нужны. Он бегло читал — только не вслух. Он моментально складывал и вычитал большие числа и записывал результат, пока я загибал пальцы. Он постоянно писал записочки, они устилали его путь, будто навоз. Он прекрасно рисовал, правда, на чем попало: на картонных коробках, на бумажных пакетах. На этом этапе он обожал рисовать Веронику[60]. В доме у нас был один выпуск «Арчи Комикс» — я купил его в книжной лавке Пападакиса; на странице шестнадцатой были три сюжета с Вероникой и Бетти. Шива смог полностью воспроизвести эту страницу с пузырями высказываний, надписями и диагональной штриховкой. У него в голове будто имелся фотоаппарат, и в любое время он мог перевести зафиксированное изображение на бумагу, не забыв ни номер страницы, ни раздавленную муху. Я заметил, что он всегда выделяет линию груди Вероники, особенно в сравнении с Бетти. В оригинале обводы тоже присутствовали, но у Шивы линия был жирнее, темнее.