Читаем без скачивания Катаев. "Погоня за вечной весной" - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Дочь Катаева Евгения рассказала мне, как в 1950-е годы гуляла с отцом и возле «Елисеевского» он приветливо пообщался с какой-то женщиной, а потом сообщил: «Моя бывшая жена». Дома Женя принялась расспрашивать мать: «У папы была другая жена? Почему же они развелись?» — «Она была жуткая зануда. Что ни случалось, она только и ныла: «Все плохо», «Ой, бедный», вот ему это все и надоело».)
Первые два года после развода Анна была совершенно без сил, по выражению ее племянницы, никакая… В 1939-м вышла замуж за верного ухажера художника Владимира Роскина, оформлявшего советские выставки за рубежом, который в 1919–1922 годах вместе с Маяковским принимал участие в создании «Окон РОСТА». Роскин влюбленно кружил возле с момента ее появления в Москве.
Однажды Катаев пришел в Головин на рассвете, пьяный, постучал в окно, но мать Роскина Вера Львовна не пустила: «Уходите, у нее есть муж»… Анна, узнав об этом, не смогла простить свекрови, навсегда перестала разговаривать с «ведьмой»…
«С этого все пошло наперекосяк», — говорит Мила Коваленко — отношения Анны с Роскиным начали рассыпаться, хотя брак их продлился всю жизнь…
В сборнике «Отец» 1928 года поэтическая подборка открывалась посвящением «Анне Катаевой» стихотворения о бронепоезде Гражданской войны:
И только вьюги белый дым,И только льды в очах любой:— Полцарства за стакан воды!— Полжизни за любовь!
Кстати, стихи Катаева (и в том числе посвященные Леле), написанные его рукой и напечатанные на машинке с его правкой, Анна хранила всю жизнь.
Людмила Коваленко вспоминает, что в детстве ее мучили страхи: «Хотелось сжаться в комок, быть незаметной и никому не мешать, поэтому и мое любимое слово было — «нет». Валя даже написал глупый стишок: «Наша Милка, как кобылка, надоела она мне, что ни спросишь, отвечает она: не». Ну и потом, когда мы остались одни без Вали, вся наша жизнь изменилась, до сих пор еще больно…»
В свои девяносто она с необычайной ясностью, затягиваясь сигаретой и поблескивая бриллиантами того самого золотого кольца, рассказала мне про Валю, который развлекал ее стихами, держал шкуры в разных комнатах (тигриную она боялась), катал ее на извозчике, водил на Страстной бульвар, где сажал на верблюда, который однажды, чем-то разгневанный, оплевал его с ног до головы. И весь в верблюжьей зловонной и тягучей слюне Валя бежал с девочкой по бульвару…
Отмывшись, он сидел в кресле, вытянув ноги к печке, а она сидела на его ногах, и они, хулиганы-заговорщики, разбирали по деталькам небольшие настенные часы… Катаев выкинул несколько колесиков в огонь, потом Анна Николаевна понесла часы к мастеру чинить…
«Милка» пришла к нему на юбилей, пятидесятилетие. Обнялись, заплакали. Повисла на нем, вдыхая знакомый запах одеколона, который помнила всегда…
Анна Сергеевна Коваленко умерла 26 августа 1980 года.
Возвращение Толстого
22 мая 1923 года в Москву из эмиграции на короткое время приехал Алексей Толстой и в тот же вечер отправился к Катаеву.
(Другой, тоже майский, торжественный прием Толстого изображен Булгаковым в «Театральном романе»: «Чист, бел, свеж, весел, прост был Измаил Александрович. Зубы его сверкнули, и он крикнул, окинув взором пиршественный стол:
— Га! Черти!»)
«На Мыльниковом было большое пьянство, — сообщал Ильф в письме своей возлюбленной Марии Тарасенко, — и когда все сильно перепились, и Алексей Толстой стоя рыкал что-то, ко мне приполз Катаев и серьезно и трогательно пил со мной, и неожиданно и мило пил твое здоровье и твою любовь…»
Олеша вспоминал о Толстом: «Он первых посетил именно нас… Я помню, он стоит в узенькой комнате Катаева в Мыльниковом переулке, грузный, чем-то смешащий нас… Вероятно, подвыпивший, получает информацию, неправильно ее истолковывает, подлизывается слегка к нам…»
Возвращение Толстого (в августе он вернулся насовсем) и все дальнейшее пребывание на родине часто толкуют как проявление сплошного конформизма. Считается, что привыкший жить в свое удовольствие, он приехал обратно за богатством и комфортом и превратился едва ли не в эталон циника. Он стремился жить хорошо, это правда, но его хождение по мукам идейных противоречий почти не обсуждается или выдается за что-то несерьезное. Литератор-эмигрант Федор Степун признавался: «Мне лично в «предательском», как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда» и добавлял, что Толстой, несмотря на большой риск возвращения в Россию, «бежал в нее, как зверь в свою берлогу». Родная земля держит…
Именно тогда, в начале 1920-х, по мнению историка Михаила Агурского, тщательно изучавшего «сменовеховцев», сформировалась и окрепла выстраданная (пускай для кого-то идеалистичная) позиция Толстого, которой он был верен до конца. «Толстой призывает делать все, чтобы помочь революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго, справедливого, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией и, наконец, в сторону укрепления великодержавности». Да, подчас у Толстого наивность идей мешалась с барственностью манер, но отрицать искренность его упований тоже неверно. Идеи Толстого были выражены в романе «Аэлита» (1923), где противопоставлялись дух и пресыщение, простолюдины и элитарии, Земля — «красная» Россия и Марс — Запад с пауками в подземельях, ждущими своего часа, чтобы покорить деградирующую цивилизацию.
Еще в 1922-м Толстой писал белоэмигранту Николаю Чайковскому, возражая против упреков в предательстве: «Задача газеты «Накануне» не есть, — как Вы пишете, — борьба с русской эмиграцией, но есть борьба за русскую государственность… восстановление в разоренной России хозяйственной жизни и утверждение великодержавности России. В существующем ныне большевистском правительстве газета «Накануне» видит ту реальную, — единственную в реальном плане, — власть, которая одна сейчас защищает русские границы от покушения на них соседей, поддерживает единство русского государства и на Генуэзской конференции одна выступает в защиту России от возможного порабощения и разграбления ее иными странами».
После возвращения Толстой осваивался, пытаясь опереться на «родственные души» — и уже не столько организационно, для каких-то дел, сколько для себя самого, психологически. «Что бы я там (в «Окаянных днях») ни писал, однако я все же не предлагал загонять большевикам иголки под ногти, как рекомендовал в ту пору в одной из своих статеек Алеша Толстой», — бросил ему вслед Бунин. Но при исключении Толстого из белоэмигрантского Союза русских литераторов и журналистов Бунин воздержался (Куприн, который вернется в 1937-м, единственный был против!), ну а спустя почти 20 лет перед самой войной Толстой направил в Кремль такие слова:
«Дорогой Иосиф Виссарионович,
обращаюсь к Вам с важным вопросом, волнующим многих советских писателей, — мог бы я ответить Бунину на его открытку, подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на родину?»
27 августа 1923 года Булгаков записал в дневнике: «Только что вернулся с лекции «сменовеховцев»… Сидел рядом с Катаевым. Толстой, говоря о литературе, упомянул в числе современных писателей меня и Катаева».
«Должно отметить большой успех Толстого, выступившего с докладом и повестью в политехническом музее», — сообщал Оливер Твист (то есть Катаев) в «Накануне».
«Алексей Толстой был крестным первой книги Катаева, — писал Миндлин. — Из всех московских «накануневцев» Катаев более чем кто-либо другой сблизился с Алексеем Толстым». Вспоминая первый визит графа в московскую редакцию «Накануне», Миндлин спрашивал себя: «Кто был тогда с нами?» — и первым называл Катаева — «Толстой вообще не отпускал Катаева от себя», затем Булгакова и литератора Михаила Левидова.
Берлинское «Книгоиздательство писателей» выделило Толстому деньги на сборник московских авторов. Но вместо этого он решил издать одного Катаева. У того не хватало прозы на десять листов — разве что на восемь. Но Толстой только фыркнул: наберете. Катаев взял деньги.
«Недель через шесть я встретил его на Тверской сияющего:
— Миндлин! Смотрите! — Он вытащил из-за пазухи берлинское издание книги. — Первая книга! Теперь будет и вторая, и третья. Самое главное — выпустить первую!»
Книга, выпущенная в Берлине, называлась, как и включенный в нее рассказ, «Сэр Генри и черт».
В связи с этим названием Миндлин вспоминал о писателе О. Генри, чуть было не рассорившем его с Катаевым. В то время влияние сюжетной (с неожиданными развязками) прозы этого американского писателя было велико — особенно на Катаева. Как-то вечером шагая с приятелями, Катаев, хвастая освоенными им приемами литературной техники, воскликнул: