Читаем без скачивания Второй вариант - Юрий Теплов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иван! Сено жуешь? — крикнул он.
У Вани была привычка: когда ему тоскливо, шевелил толстыми губами, как будто жевал что-то.
— Кати к нам! — призывно махнул рукой Сергей. — Дам разок Лидуху поцеловать.
Та шлепнула его по губам. Сергей опять обхватил ее ручищами-клешнями.
«Как родная меня мать провожала...» — залился баян, и тонкий бабий голос перекрыл перронный гомон. А Лидуха так обнимала Сергея, что какой-то посторонний дедок прошепелявил:
— Оставь маненько, дочка! — и залился смехом в лад баяну.
— Не оставлю дед, — откликнулась та. — Что мое — то мое!
В руках у «флотского дяди» появились бутылка и граненый стакан.
— Племяш! — позвал он, как гвоздь вколотил.
— А! — тотчас оторвался от зазнобы Серега.
— Кончай лизаться! Айдате на посошок!
Серега подтолкнул Лидуху в круг, взял из рук родимого дяди стакан, передал ей. Она застеснялась, но моряк сурово произнес:
— Уважь!
Она отпила, передала Сереге. Тот поднес стакан к губам, но дядя его остановил:
— Погодь.
Он ловко достал откуда-то из кармана огромную деревянную ложку, больше напоминающую половник. Налил в нее из бутылки, чокнулся о стакан.
— Племяш! Жизнь держи в руках, — и показал, как надо держать, выставив вперед похожий на кувалду кулак, — не дай обогнуть никому! Гольдины и в океане не утопли. Будем!
Оба крякнули и хрустно заели луковицей.
— Милуйтесь! — приказал дядя.
«Как родная меня мать провожала...»
— Мне вашего дружка вон того жалко, — показала на Ваню Лидуха.
— Рыба ты моя, — сказал Серега. — Лупоглазая...
Все стриженные в этот полдень разъезжались по военным училищам кто куда. Нас троих определили (с нашего согласия, конечно) в зенитно-артиллерийское. Артиллерия — бог войны, это мы знали с уверенностью. И я, стоя рядом с матерью и Диной, тоже маленько ощущал себя «богом». Потому неловко мне было и совестно, когда маманя втолковывала на прощание, чтобы я кушал и был осторожен, чтоб командирам не перечил и ни с кем не связывался. Я мычал в ответ: буду, мол, хорошим и связываться ни с кем не стану. Дина молчала, переминалась с ноги на ногу. Я догадывался, что ей совсем не по душе весь этот разноголосый гам, Серегина лихость и даже то, что моя мать нет-нет да и бросала на нее спрашивающий взгляд: что, мол, сыну-то от тебя ждать? Уж не вертихвостка ли ты? Я так и понимал ее взгляды.
Лицо у матери было жалостливое. Волосы она зачесывала назад, и ото лба к уху заметно белел шрам. Шрам остался еще от военных времен, когда она ездила в деревню обменивать на еду кормовую соль. Мы и сами были деревенские. В город попали на четвертом году войны, когда мать поддалась на уговоры своей городской тетки. Однажды их отоварили на фабрике вместо зарплаты огромными белыми кусками соли. В деревне, считалось, было посытнее, и маманя поехала. Где-то по дороге от станции Белое Озеро к Уваровке и нагнали ее волки. Перепугалась, но мешок с солью не бросила. Бежала по дороге и не услыхала, не увидела, как вымахнула из бурана лошадиная морда. Очутилась мать прижатой к передку кошевки. Волокут ее сани по дороге, а перед глазами лошадиные копыта. Ничего, обошлось, шрам вот только и остался.
— Вы бы прогулялись, а я посижу вон на завалинке, — предложила она.
По-деревенски назвала завалинкой отмостки станционного здания. Так и не привыкла до конца к городу, так и тянуло ее в деревню, особенно по весне, когда земля пробуждалась к жизни и по-птичьи звенели ручьи.
— Идем, — сказала Дина.
Мы пошли вдоль перрона. Миновали тепловоз и остановились на гравии у перехлеста путей. И сразу отступила вокзальная толчея.
— А почему Ваня один? — спросила Дина.
— Он из Бурзянского района, — ответил я. — У него здесь нет никого.
Мы прошли чуть дальше.
— А я с лекций убежала, — шепнула Дина.
Я хотел ее поцеловать и не знал, как это сделать. Я всего один раз целовал ее. Это было после выпускного в десятом классе. Мы пригласили тогда на вечер девчонок из соседней женской школы. Как бы сказал Ваня, каждый — свою сударушку. Я дружил с Диной весь последний школьный год. Мы бегали на каток и даже однажды ездили на служебной машине ее отца на речку Дему. Там весь берег был в ромашках, бело-желтый кусочек земли, который я вспоминал потом и в заснеженной тайге, и в барханах Тау-Кума. И еще там были ее строгие мама с папой, которые спрашивали меня:
— Какую же вы, Леня, решили избрать жизненную дорогу?
— Пойду в военное училище.
— Вас привлекает форма?
Я не знал, что ответить. О форме я тоже думал. Представлял себя в хромачах, в синем галифе и зеленой гимнастерке, перетянутой ремнями. А на плечах — золотые погоны. И вспоминал при этом фронтовую песню, которую пели в деревне бабы, а запевала мать.
...С золотыми погонами,И вся грудь в орденах.
Бабы пели и плакали. А я уж точно знал, что придет время, и я приеду в деревню в офицерской форме и пойду вместе с матерью от соседей к соседям.
Да, форма меня тоже привлекала. Я так и сказал Дининым родителям, но добавил еще какие-то высокие слова про агрессоров. Это получилось у меня по-казенному, по-книжному. Ее большой папа нахмурился, а мама грустно покачала головой.
В тот солнечный день колыхалось море ромашек, колыхался у меня перед глазами затемненный подъезд ее дома, куда мы пришли после выпускного вечера. Потом я брел, опьяненный, по предутренним улицам. А с утра снова был у ее подъезда.
Она вышла как ни в чем не бывало, как будто и не было вчерашнего вечера. Когда я дотронулся до ее плеча, глянула так, словно сказала: «Разве мы с вами знакомы?..»
...Мы стояли на перехлесте путей. Она была грустная, как ромашка, заплутавшаяся на лугу. Потом странно взглянула на меня, требовательно так, будто желая в чем-то убедиться. И спросила:
— Ты сильный?..
А с перрона залихватски доносилось:
«Как родная меня ма-ать — эх! — провожа-а-ла-а...»
КУРСАНТЫ
Командир батареи поднял нас затемно и вывел в поле. Не успело солнце брызнуть, а мы уже приступили к оборудованию переднего края. Попросту говоря, рыли длинную, с изломами траншею.
То было плановое занятие по тактике. Учебный вопрос именовался очень длинно и мудрено, но суть была конкретная: на огневую позицию напал неприятельский десант, мы должны были уничтожить его. Противник десантировался на песчаную проплешину, сиявшую почти у самой вершины поросшего рыжей колючкой бугра. Держа карабины наперевес, мы выскакивали из траншеи и с яростью кидались наверх, но голос комбата вновь и вновь «выводил нас из строя». Мы откатывались назад и опять закапывались в землю.
Завтрак старшина Кузнецкий привез нам еще на рассвете прямо в поле — сухой паек, состоявший из банки консервов, пачки галет и двух кусков сахару. Само собой, что уже через три часа от сытости остались лишь приятные воспоминания. В предвкушении обеда мы обрушивались на ни в чем не повинную проплешину и осатанело крушили условного противника. К часу дня добили его окончательно и вернулись в городок.
Старшина батареи был свой же брат курсант, только со старшего курса. Он построил нас повзводно: впереди — выпускники, а мы в самом конце.
— Курсант Гольдин! — вызвал старшина. — Выйти из строя!
— Я! — выкрикнул Серега и, печатая шаг, вышел.
— Пятнадцать минут строевой подготовки. Занимайтесь со взводом!
— Слушаюсь.
Красиво командовал Серега:
— Р-р-равняйсь! Ссыр-ра!.. Отставить! Сс-ыр-ра!
Старшина критически посмотрел на строй, потом на Гольдина и решил вмешаться:
— Как держите головы? Подбородки вы-ше! Курсант Шестаков! Опять спите?
— Никак нет, товарищ старшина! — бодро ответил Иван.
Ваня любил поспать. Это все знали. Не только в батарее, но и во всем училище. Однажды на занятиях по противохимической защите мы долго сидели в противогазах. Потом преподаватель скомандовал снять их. Мы с облегчением стащили маски, и лишь Ваня, подперев подбородок руками, поблескивал стеклами в сторону преподавателя.
— А вас, Шестаков, не касается?
В классе повисла тишина, и в ней мы услышали легкое похрапывание...
Но в этот раз Ваня не спал. Он стоял рядом со мной по правую руку и во все свои голубые глаза таращился на старшину.
— Меня не обманет ваш небесный взгляд, — сказал между тем Кузнецкий. — Нечего на меня таращиться, я вам не девица в коротком платьишке.
Старшина выразился насчет взгляда очень точно. У Ивана на самом деле взгляд был какой-то особенный. Добрый, немного грустный, и голубым светом от глаз так и отливало. Иногда, особенно человеку постороннему, казалось, что глаза по ошибке попали на Иваново скуластое толстогубое лицо. Да и весь он был не шибко красивый, широкоплечий, коротконогий, лобастый, неизменно коротко, почти наголо, остриженный.
— Я только что видел, как вы дремали в строю, — продолжал старшина, адресуясь к Шестакову.
— Никак нет, — ответил Ваня.