Читаем без скачивания Том 10. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но на это степенно отозвался садовник:
— Голод всем этим главирует, — вот что! Голод может даже заставить и совсем даром его отдать, чтобы не кормить только, когда и самому нечего есть. Это тоже ведь понимать надо.
— Гм, да-а… Раз он все собачьи слова понимает, то его бы даже и в окопы можно, — сказал Алексей Фомич. — Сто рублей, вполне возможно, ваш Джон и стоит, только я теперь не при деньгах, — в этом дело.
— Слыхал я, что у вас похороны были, — догадался Илья Лаврентьич, — а это уж, конечно, большой расход.
— Так вот, если хотите, восемьдесят дам, — поспешил перебить его Сыромолотов.
Садовник посмотрел на водосточную трубу, потом махнул рукой в знак согласия, но тут же спросил:
— А цепь как? Ведь она же на худой конец пять рублей стоит или нет?
Сыромолотов оставил за собой цепь. Получив бумажки, пересчитав их и даже разглядев на свет, садовник сунул их в карман и с чувством сказал наблюдавшему его Джону:
— Ну, прощай теперь, моя собака верная! Попал все-таки в хорошие ты руки и с голоду не околеешь!
Он протянул Джону руку, — Джон подал ему лапу, — так они простились.
— Цепь держи крепче, Алексей Фомич! А то еще убежит за хозяином, тогда как? — встревожилась Надя.
Но садовник, уходя, только покачал головой.
— Разве же он не видел, что я за него от вас деньги взял? Э-эх, как вы об нем плохо судите! Ну, до свиданья! — И ушел хозяин Джона в калитку.
А Джон, поглядев ему вслед, к удивлению Нади действительно никуда не рвался, а спокойно улегся у ее ног, очевидно вполне признав и ее и Алексея Фомича за своих новых хозяев и решительно ничего против этого не имея.
Глава двадцать вторая
Дня через три после покупки Джона Надя получила письмо от Нюры. Сестра писала, что из больницы она может уже выйти и может теперь уже сама кормить ребенка, но деваться в Севастополе ей некуда, так как квартирная хозяйка сдала уже ее комнату какому-то пехотному офицеру, и ей остается теперь только приехать к матери в Симферополь. В конце письма Нюра просила Надю помочь ей во время этого переезда, и Надя на другой день рано утром уехала на вокзал, чтобы поспеть к поезду, снова оставив Алексея Фомича в одиночестве, которого он теперь уже начал несколько опасаться: ведь две роковых телеграммы так недавно пришли в то время, когда она была в Севастополе.
Эти ничтожные с виду клочки бумаги таили в себе большую, как оказалось, взрывчатую силу, и эта сила выхватила сразу так много из привычного круга его личной жизни, что он чувствовал себя пришибленным, скрюченным, прижатым, и не только не мог, даже и не знал еще, как можно ему разогнуться и войти в обличье прежнего самого себя.
Сыромолотов всегда был строг к себе и чувствовал прочность свою на земле только потому, что жил именно так, как подсказывала ему убежденность в своей правоте. «Другие могут себе жить, как им будет угодно, — часто говорил он, — а что касается меня, то я живу так, как мне, художнику, надо! То, что заложено во мне, я должен сделать явным для всех; то, что могу и чего не могут другие, — я должен дать, а от того, что мне способно помешать, должен уметь отстраняться, — вот и все!»
Однако, что это еще не «все», показали ему последние дни, и вот теперь, оставшись один, Алексей Фомич упорно думал на свободе о том, когда и какие допустил он в своей жизни ошибки.
И именно вот теперь, в это утро, когда в саду все дорожки устланы были, как ковром, оранжевыми и желтыми и побуревшими уже палыми листьями, и тишина сада не нарушалась ничем, и небо было высокое, чистое, и не по-осеннему было тепло, — в первый раз за много лет припомнилось Алексею Фомичу, как он познакомился со своею первой женой, матерью Вани.
Тогда, уезжая в июне с Урала, где он был на этюдах, он оказался один в купе вагона второго класса, откуда вышел на какой-то станции старикашка-старообрядец, назвавший себя «жителем» и только. Человечек он был скупой на слова и до того скучный, что даже воспротивился, когда Сыромолотов начал было по привычке зарисовывать его в свой карманный альбомчик. Седенькая «еретица» его была подстрижена клинышком, выцветшие глаза без малейшей мысли, а ручки иконописно желтенькие и маленькие… Так он стал противен Алексею Фомичу, что вздохнул с большим облегчением влюбленный в жизнь художник, когда он вышел.
И вот вдруг ему на смену, уже после второго звонка, вошла к нему в купе рослая девица в коричневом гимназическом платье под черным фартучком и спросила певуче:
— Можно к вам сюда?
Он в это время все-таки зарисовывал «жителя» на память, поэтому взглянул на девицу мельком и сказал только:
— Отчего же нельзя!
При ней была только небольшая корзинка, и он полагал, что она в купе ненадолго. Без особого любопытства он спросил:
— А вам куда ехать?
И только когда она назвала город, до которого ехать было целые сутки, он присмотрелся к ней внимательно и увидел, что она вся какая-то пышущая, выпуклая: и глаза, и щеки, и губы, и округлости плеч. Поэтому он сказал:
— Вас кто-то будто послал сюда нарочно для пущего контраста: старикашка, знаете ли, тут сидел такой лядащий, и очень он мне надоел.
— Ого! «Лядащий»! — улыбнулась она. — Я видела, как он вышел из вагона… Это — наш воротила, купец Овчинников: его в миллионе считают!
— Во-от ка-ак! Целый миллионер!.. А не сектант ли он какой-нибудь, а?
— Да, есть за ним такой грех… Старообрядец.
— А вы… В какой же это класс перешли? В восьмой, если не ошибаюсь?
— В восьмой, да. — И тут же добавила, как будто затем, чтобы предупредить другие вопросы: — Еду по даровому билету: у меня отец — начальник станции.
— А цель этих ваших стремлений? — все-таки спросил он.
— Тетка, — улыбаясь, ответила она и показала все свои радостные зубы. — Я к ней каждый год на каникулы езжу.
— А зовут вас как… по имени-отчеству?
— Зачем вам еще и по отчеству, — удивилась она, — когда я просто Варя?
И тут же спросила сама, кивая на его альбомчик:
— А вы, наверно, художник?
— Так точно, — почему-то по-военному ответил он тогда, — и сейчас же приступлю к своим обязанностям.
Но едва он раскрыл сложенный было альбом, как она кинулась к окну: отходил поезд. Кому-то на перроне кивала она головой и махала платком: может быть, отцу, начальнику станции. Но это тянулось всего с полминуты, и когда она снова села, он даже не спросил ее, с кем она прощалась, — сказал только:
— Глядите теперь куда хотите, только сидите спокойно: это надолго.
Неожиданно отозвалась она:
— А потом я вас буду рисовать, — идет?
— Отчего же не идет, если можете.
— Ого! У меня пять по рисованию — и… «не могу»!
— Эге-ге-с! — протянул он. — Так вы, стало быть, нашего поля ягода! Пять по рисованию! Скажите, пожалуйста! И кто же это там, в вашей гимназии, такой щедрый на пятерки по рисованию? Сам-то он художник?
— Разумеется, — а то кто же?
Она даже как будто обиделась, а он, поминутно взглядывая на нее и действуя карандашом, приговаривал:
— Вот это самое и называется в просторечьи: «Не знаешь, где найдешь, где потеряешь»… Или как многие добавляют в таких случаях: «На ловца и зверь бежит»… Впрочем, насчет зверя, чтобы он непременно на ловца бежал, я сильно сомневаюсь, а вот «рыбак рыбака видит издалека», это к данному случаю гораздо больше подходит…
Когда рисунок он окончил, она вполне непринужденно выхватила у него из рук альбомчик, пригляделась к рисунку и сказала непосредственно:
— Здорово!.. Знаете ли, я себя узнаю, а тем более всякий, кто меня знает, узнал бы с первого взгляда!
И тут же, не посмотрев даже всех других зарисовок в альбоме, — что его очень удивило, — потянулась за его карандашом, говоря:
— Давайте-ка я теперь вас!.. Ну, вас с такой шевелюрой нарисовать очень легко! Только вы, смотрите, не шевелитесь!
— Замру, как соляной столб! — отозвался на это он по-деловому. И действительно замер, наблюдая все ее движения, как могут наблюдать только художники.
Она же прищуривалась, «заостряя» глаза, когда на него взглядывала, и плотно сжимала губы, когда действовала карандашом, из чего он вывел тогда, что именно так, а не как-нибудь иначе, рисовал с натуры ее учитель рисования. Поэтому он и спросил тогда:
— Старичок он у вас, должно быть?
— Кто это «он»? — не поняла она.
— Да этот самый, — ваш учитель.
— А вы почем знаете?
— По вашим приемам.
— Угу… Конечно, постарше вас.
— Никаких картин не писал, разумеется?
— Не знаю.
— А как ваше отчество?
— Ого, опять отчество? Я вам сказала, что я просто Варя.
— Варя так Варя… Мне же легче вас звать.
— Только не разговаривайте!
— Молчу, как пенек.