Читаем без скачивания Прозрение Аполлона - Владимир Кораблинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшны казались скупые, суховатые строчки сообщений Российского Телеграфного Агентства, но еще страшней было то, что в покоренном городе, где внешне восстановлено все, что представляло собой Россию дореволюционную, царскую, продолжает жить и ежедневно заявляет о себе непокоренная идея коммунизма.
Его превосходительство, крайне возмущенный подобной дерзостью, приказал немедленно ликвидировать «очаг большевистской заразы». Контрразведка из кожи лезла, чтобы найти этот «очаг»; полиция, солдатские патрули сбились с ног, бегая по городу и срывая с заборов и стен листочки «Коммуны»… Но проходили сутки – и город снова пестрел свежими выпусками подпольной газеты…
«Очаг большевистской заразы» состоял из трех человек: редактора Ремизова, литсотрудника Ляндреса и курьера Дегтерева. Редактор находился в восьми верстах от города, на станции Дремово. Литсотрудник Ляндрес, так и не помирившийся с отцом, по-прежнему ютился у Степаныча. Что же касается курьера Дегтерева, то он, как ему и было положено по должности, пребывал всюду.
Это были обыкновенные хорошие люди. Редактор Ремизов, вечно хмурый, суровый, словно боящийся показать людям свою человеческую доброту (а добр и бескорыстен он был удивительно, редкостно), недавно вернулся с Восточного фронта. Вместо правой руки у него болтался пустой рукав гимнастерки, – достала-таки его под Красноярском колчаковская пуля! – но он быстро научился писать левой. В августе девятнадцатого ЦК направил его в крутогорскую газету. Когда стало очевидным, что город не удержать, губком партии предложил Ремизову организовать выпуск подпольного листка «Народу у тебя маловато, – сказал предгубкома, – ну да что поделаешь, обходись теми, что есть…»
Ремизов обошелся троими. Четвертым напросился старик Степаныч. Главной задачей крохотной газеты было разоблачение белогвардейской лжи, обезвреживание того пропагандистского яда, который в трескучих статьях «Телеграфа», в трезвоне молебствий и блеске военных парадов мог как-то влиять на общее настроение крутогорцев. Противоядие желтых листочков действовало безотказно.
Постукивал телеграфный аппарат на тихой лесной станции Дремово. Сквозь пальцы левой руки бежала, струилась узенькая бумажная лента. Редактор Ремизов записывал важнейшие из фронтовых сводок и вручал листок с записями курьеру Дегтереву Тот засовывал ремизовские каракули (плохо все-таки слушалась левая!) под клеенчатую подкладку околыша фуражки, и вот спустя какие-нибудь полтора-два часа в Крутогорске появлялся отставной старичок полковник, неспешно прогуливающийся по зеленым улицам города. Его встречали то в соборе на очередном торжественном молебствии о ниспослании «христолюбивому воинству» новых блистательных побед, то в городском саду, у ротонды, «на музыке», то в нарядной толпе, среди почтенных котелков и пестрых дамских шляпок, – всюду неизменно сияющего ласковой морщинистой улыбкой, неизменно при трех золотых Георгиях на поношенной, но чистенькой офицерской шинели. Его все скоро признали, привыкли к нему, он сделался неотъемлемой частью белогвардейского городского пейзажа.
Это и был курьер Дегтерев, человек с любопытной биографией. Бывший полковник царской армии, кавалер трех офицерских крестов, он в семнадцатом снял полковничьи погоны, сказал: «Ну, слава богу, рассвело-таки на святой Руси!» – и нанялся на железную дорогу сторожем, охранять пакгаузы товарной станции Крутогорск-Второй. В январе восемнадцатого, пытаясь задержать налетчиков, был тяжело ранен; месяца три существовал между жизнью и смертью, поправился все-таки, но тут же, сразу по выходе из больницы, был арестован и отсидел с неделю в Чека. Он вышел оттуда не только оправданным по всем статьям, но даже имея письменную благодарность «за проявленную смелость при задержании бандитов». Однако пробитое пулей левое легкое раз и навсегда определяло его в инвалиды, да и возраст сказывался: ему под семьдесят подбивало. Надо было искать работу полегче, в тепле. Так он и нашел свое место на скрипучем венском стульчике под часами, в передней редакции «Крутогорской коммуны». Дело было нехитрое: несколько раз в день пройтись куда пошлют, сдать под расписку казенную бумагу, з полдень вскипятить чайник и разнести по комнатам редакции жестяные кружки с мутной обжигающей бурдой.
В редакции скоро привыкли к нему и даже уважали за то, что мужественно перечеркнул свое прошлое и не остался в стороне, как это делали многие, а старался хоть как-то подсобить молодой Республике, принести ей хоть какую-то пользу. Один лишь редактор Ремизов, человек новый, несколько подозрительно поглядывал на курьера-полковника, да уборщица Марья Александровна откровенно презирала старика и тоже с большим недоверием относилась к нему. Не раз под часами, возле печурки, у них такие случались разговоры:
– Чудной ты старик, несамостоятельный. – Марья Александровна вязала бесконечный чулок, поглядывала на Дегтерева из-под очков – Всю жизнь командовал, а теперьчи сам, изволь радоваться, на побегушках… Через почему так?
Дегтерев смущенно улыбалея, пожимал плечами.
– Сроду не поверю, что ты в полковниках служил… Ну, скажи – врешь ведь, а?
– Ей-богу, служил.
– И царя видал?
– Мало сказать – видал. Государь в пятнадцатом, на смотру, после взятия Львова, собственноручно третьего Георгия приколол мне к тужурке. Руку пожал.
– Тебе?!
– Ну, конечно, мне, не тебе же…
Марья Александровна бросала вязать, с минуту обалдело таращилась на старика, затем чесала спицей под платком и снова принималась за работу. «А ну тебя! – плевала с досадой. – Врешь, врешь, а я, дура, ухи развесила…»
Второго сентября Дегтерев один сидел под часами. Марья Александровна еще с неделю назад, как только послышалось отдаленное гудение пушек, взяла расчет и уехала в деревню.
– Скучаете, господин полковник, без своей дамы? – неловко пошутил редактор, проходя утром мимо Дегтерева. Его часто называли господином полковником, он привык, не обижался. Но у редактора это величанье выходило как-то нехорошо.
— Ну, что вы, – сказал, вставая, вытягиваясь по-военному, – есть о ком скучать. Тут скоро, кажется, вообще не до скуки будет…
– То есть? – Редактор остановился.
– Слышите?
За рекой, со стороны шоссе, с утра гремело непрерывно.
– А-а! Вон что… Ваши коллеги напирают.
Покосился хмуро на старика. Посопел, пошел на второй этаж. Сзади, под пиджаком, топорщилась пистолетная кобура.
– Товарищ Ремизов! – окликнул Дегтерев.
– Ну? – Редактор обернулся с площадки, поглядел вниз.
– Я слышал, что редакция, возможно, эвакуируется…
– Допустим, – сказал редактор. – Так что?
– Покорнейше прошу, возьмите меня с собой.
– Боитесь? – усмехнулся редактор. – Опасаетесь, что коллеги за измену вздернут? Такие случаи, говорят, бывали.
– Это вы, извините, чепуху изволили сморозить. – Дегтерев строго поглядел на редактора. – Совсем не в этом дело.
– А в чем же?
– Ну, как вам сказать… – Дегтерев замялся, сконфузился, покраснел даже. – Привык я, знаете ли, к Советской власти. Желаю быть там, где она.
– Подумаем, – редактор занес ногу на следующую ступеньку.
– Извините, – сказал Дегтерев, – еще хочу просить вас об одном одолжении…
– Ну?
– Пожалуйста, не называйте меня господином полковником.
– М-м… Но ведь другие же называют – и ничего?
– Да другие-то ничего, а вот у вас как-то оскорбительно выходит. Словно с шутом разговариваете. А я, товарищ Ремизов, семьдесят лет живу, а шутом никогда не бывал.
Редактор опять помычал: м-м… Снял очки. Неловко, одной рукой, о подол гимнастерки протер стекла.
– Ну-ну, – сказал, близоруко глядя на Дегтерева. – Больше не буду. – И, надев очки, с хорошим добрым человеческим вниманием поглядел на Дегтерева…
Так вот, пока старичок полковник разгуливал по праздничному городу, в деревянном окраинном домишке, прилепившемся на береговой круче, Ляндрес «верстал» газету. Он переписывал на небольшие листочки последнюю фронтовую сводку, присланную редактором, десятистрочную передовую и два-три боевых лозунга своего сочинения, обязательно в стихах.
Затем в сумерки, ближе к ночи, на улицах появлялся другой прогуливающийся старичок с базарной кошелкой, сопровождаемый смешной кудлатой собачонкой. Этот гулял допоздна, выбирая места наиболее пустынные, безлюдные, держась около стен и заборов. Часто останавливался, как бы отдыхая, ворчливо разговаривал со своей собачонкой: «Ну, чего… чего скачешь как оглашенная… Вот отстанешь, гляди, ужо собашник поймает, шкурку обдерет… Экая, право, шалопутная…»
А утром на стенах домов, на афишных тумбах, на заборах нахально таращились желтенькие листочки.
И темнели безоблачные белогвардейские небеса, где реял малиновый звон церковных колоколов и банкетных бокалов. И бешенством искажалось изрытое оспой, длинное, волчье лицо его превосходительства…