Читаем без скачивания Яблоки на асфальте - Элеонора Долгилевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трагедия не выходила из головы, и в садике про неё я рассказала Генке.
— А! Я с мамкой тоже смотрел. Это балет, «Бахчисарайный фонтан», и там не говорят. Совсем. Только танцуют.
— Тётка в чёрном злая.
— Она зарезала Уланову.
— Как?
— Ножом.
— Ножом?..
«А я до конца и не досмотрела. Надо было в кино кричать ещё громче!»
Надежда Николаевна услышала наш разговор и успокоила меня, сказав, что это кино, а Уланова — лучшая балерина мира. Султан же так горевал по своей погибшей любимой, что построил очень красивый фонтан слёз — Бахчисарайский. «Всё равно дядька вор: если бы не украл беленькую, она б до сих пор жила!»
Дома вечерами не с кем было играться, и я говорила родителям, что хочу братика — как Генка, но очень маленького — как мячик. Я буду его катать на ручках и звать Валиком. Мама пообещала.
Потом мне сшили розовое платье, воздушное, как снежинка, для поездки к бабушке в село. Няня в группе сказала, что оно газовэ и лэгэнькэ.
После завтрака играли, как обычно, в винограднике, по садику, на территории. Побежала в туалет. Он был весь окутан виноградом, сделан из ровных, гладких и тесных досок — чистенький-чистенький. Взошла на приступочку. А как же платье — вдруг испачкаю?! Сняла, положила рядом. Вверху на двери глазеет вырезом небесно-голубое сердечко. Чуть подпрыгнула, чтоб заглянуть в него, — дверь приоткрылась, сбоку платье лизнуло мою ногу, подняло подольчик и пфи-и-и… невесомо, облачком как скользнуло, в самую яму! И всё там накрыло. Стою в трусах и красных сандаликах и горюю над дыркой: «У меня никогда не было такого красивого платья — всё на вырост, в чём теперь поеду к бабушке Насте?..»
Генка тут как тут: заглянул, встал на приступочку, посмотрел в яму: «Я сейчас» — и убежал. Привёл нашего дядю конюха — он продукты на подводе возил, — в руках длинная толстая палка с крюком. Достал платье, оно от лёгкости испачкалось только чуть-чуть снизу, и понёс к колодцу:
— Нашо ты його знимала?
— Шоб нэ замазать. Воно ж новэ́.
— Да-а… такойи аккуратистки я щэ николы нэ бачыв, — и засмеялся.
Наша няня, его жена, сразу постирала платье, во дворе на солнце оно вмиг высохло, и я опять была в обнове. Хотя Танька Комашня говорила, что моё платье теперь говняное всё равно. Генка показал ей большой кулак, вытаращив зверские глаза, и она побежала к воспитательке ябедничать. В тот день Генка снова палец не сосал, а я была осторожной и не полезла на дерево, чтоб не порвать платье. Вечером маме рассказали про него, она вела меня домой и всю дорогу чему-то улыбалась, хотя это делала очень редко. В последнее время она стала расти животом, летний плащик застёгивался уже только вверху.
Вскорости папа взял меня с собой в партшколу города Ровно, где учился. Мама лежала в роддоме, ждала моего братика Валентина, хотя рожать ей, с пороком сердца, нельзя было вообще.
Поселились с отцом в партгостинице в центре на третьем этаже. В комнате сбоку красовалась белая раковина с краном, там папа перед обедом вымыл мне и себе руки. В столовой думала только о нём, о кране, — блестящем, с белой крутящейся закрывачкой. Отец отправился на занятия, а я — на хозяйстве в комнате, ведь всегда примерная и послушная.
Одна! В детскую сумочку за платочком — и к крану, сердце стучит в ушах об раковину. Прижмуриваюсь и осторожно кручу — открылось, а оттуда снова та живая, прозрачная струя… Чистый платочек выстиран. В чемодан — но там всё большое и тоже чистое, неинтересно. Руки помыть после чемодана. Долго, каждый пальчик…
Дома по утрам папа, умываясь, набирает в пригоршню воды и громко фырчит туда. Потом мокрыми руками укладывает волнистые чёрные волосы, зажимая их между пальцами. На солнце они блестят-переливаются крупными кудрями. Нацеживаю воду, тычусь лицом и фырчу папой — в руках пусто, ни капельки. Не получается…
Что ещё помыть? Оглядываюсь: посередь комнаты стол с белой, узорчатой, крахмальной скатертью и — ба-а! — графин, круглый, прозрачный, с веточкой матовых ягодок и длинными листочками. Красивый — очень. Но воду в нём всё равно надо сменить. Куда её? Столько не выпью. Отлила в гранёный стакан, попробовала. Нет, не влезет — уже наобедалась. О! А окно на улицу приоткрыто. Распахнула половинку и весь графин бзы-ы-ынь — туда. Пустой. Пополоскала, ещё, посмотрела на свет — блеск! Веточка сверкает. Дно снаружи вытерла полотенцем. Набрала полный графин, поставила на середину стола. Помыла крышечку с пипочкой — как игрушка, гладенькая, скользкая. Закрыла графин.
Стала тихо ходить вокруг и ждать — когда ж вода там застоится? Подойду, потрогаю — холодная. Накрыла полотенцем, приложила руки. Грею. Ну всё. Тепло. Вода старая, уже негодная. Вылить. Опять в окно — на улицу. Пустой и лёгкий. Теперь графин помыть. Легко открываю кран и ловко мою красавчика в раковине…
Шум, громкие голоса за дверью. Входит папа, взрослые и тётка в белом переднике. Отобрала графин, папа вытер мне руки:
— Нызя так робыть, — и хитро подмигнул.
Тётка в белом ушла, взрослые хохочут:
— Вин вэсь мокрый, с капэлюха вода стикае, палэць в вухо засунув и головою трясэ…
Ничего не понимаю, а папа мне:
— Трэба було воду вылыты в раковыну, а так ты дядька скупала прямо на вулыци.
Отец поручил меня какой-то тётеньке, у неё в занятиях было «окно». Мы вышли с ней из гостиницы, поднимаю голову, смотрю на третий этаж — она что, прыгала в окно оттуда?.. Когда папа снова повезёт меня к бабушке в село, мы с сестрой Тамарой полезем на шелковицу. Тоже заберусь на самую верхушку и совсем не побоюсь.
Тётя повела меня в центральный парк Шевченко на качели. Я просила, чтоб она меня раскачивала высоко, закрывала глаза и… летела.
— Голова не кружится?
— Не-а!
Когда была на самом верху, с дальнего конца парка на меня выглядывал памятник герою-разведчику Николаю Кузнецову. Мы пошли посмотреть на него. По пути обратно я насобирала под дубочками желудей и резных желтеющих листочков. Накупили раков — красные, колючие, вкусные. Платочком вытиралась хорошо — придём в гостиницу, буду в кране стирать.
Потом угощались мороженым в хрустящих, отмякающих вафлях. У нас в городе, в центре, продавалось мороженое в бидоне со льдом. Продавщица в белом халате крупненькой поварёшечкой крутяще отбирала порцию шариков в бумажный твёрденький стаканчик и вставляла в белую сладкую горку деревянную плоскую палочку. И как бы я медленно его ни ела — никогда не наедалась.
Возвращались с тётей в гостиницу, свои губы, красные, яркие, она съела и стала обычной, как карандаш, — простой, а не химический, говорила по-русски, странно, непривычно, но красиво и понятно, и я на всю жизнь запомнила её имя — тётя Зоя.
Но вот она спросила меня:
— Может, ты озябла?
Шо такое «озябла»? В садике Вовка Мелов обзывался на зелёно-сопливую Таньку Комашню «зяба», хотя надо было «жаба». Тёте Зое на всякий случай ответила отрицательно. Что я ей — «ожабла» какая-нибудь?! Потом, когда пошла в школу, узнала, что «озябнуть» — это «продрогнуть», а «комашня» в переводе — «мошкара». Не повезло Таньке, занудной канючке, с фамилией.
В гостинице свой платочек в кране я отстирывала на этот раз с мылом, а папа смотрел и почему-то посмеивался. Наш графин снова гордо светился на столе.
Когда семинарные занятия кончились, папа сказал, что у меня родился братик, и мы заторопились домой на поезд. Поехали. Я посмотрела в окно на бегущие деревья и вспомнила о жёлудях в сумочке. Папа сделал из них два человечка в шляпках, я их одела в цветные листья. Играя, вспоминала наш городской летний парк культуры из дубов-великанов, папа говорил, что в войну их не расстреляли и они поэтому уцелели.
Однажды родители взяли меня туда с собой. Сначала проходил концерт. Дядя Семён, Юлин папа, работал в Доме культуры длинным названием — затейный клоун-массовик. На сцене он спорил о чём-то с товарищем, они друг из друга вытряхивали монеты, высмаркивали из носа, в конце высыпали даже из занавеса, в ведро. После этого принимались петь. Дядя Семён — по-своему. Напарник поправлял: «Бери выше». Юлин папа строил вышку: стол, ещё столик, тумба, табуретка… лез-взбирался всё выше, но и под потолком сцены трубил невпопад. Все хохотали, а Юля говорила: «Это он нарочно — смешит». И мы с ней немножко боялись — вдруг упадёт! Ведь он хромоногий, воевал с немцами, от ранений чуть не погиб. Они с моим папой дружили с войны. Отец сказал, что ступня у дяди Семёна деревянная.
В садике я про это рассказала Генке. В песочнице мы с ним попробовали ходить не ногой — мешал сандалик, а правой рукой — опираясь на грабельки. Генка сразу признался:
— Не чую рукой землю. Неудобно.
— Я тоже. Папа мне сказал, что это ещё и очень больно, — жалела я дядю Семёна, хотя он был всегда такой весёлый и прыгучий.
После концерта на площадке заиграл оркестр, и начались танцы. Дети сбоку возле лавочек игрались, а я — танцевала сама себе, смотрела, смотрела и слушала… Мои родители были самой танцевальной парой. Когда духовой джаз играл польский хит того времени «Тшиха вода бжеги рвэ…», я пускалась в буги-вуги возле своей лавочки и вместе со взрослыми рвала берега в клочья и грудки.