Читаем без скачивания Дар речи - Юрий Васильевич Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько минут большеглазая – ее называли Глазуньей, – красиво выгибая стан, торжественно внесла поднос с гусятницей. Проходя мимо Шкуратова-старшего, она легонько коснулась его плеча.
Евгения Лазаревна вспыхнула, попыталась взглядом призвать Глазунью к порядку, но та ответила презрительной ухмылкой, после чего экс-жена уставилась на мою мать, которая на мгновенье нахмурилась, соображая, что к чему, и вдруг покраснела. Она, возможно, и раньше догадывалась о любвеобильности Папы Шкуры, но теперь своими глазами увидела не только бывшую жену, но и еще одну любовницу, которая явно не собиралась уступать сопернице.
Этот стремительный обмен взглядами поразил меня не меньше, чем палец Дидима, который Шаша взяла в рот.
Шкуратов-старший постучал вилкой по стеклу, встал и заговорил:
– Поэт назвал Христа словом в слове. Понятно, что речь идет о том самом слове, которое останавливает битвы и наполняет сердца любовью. В память об этом слове всемогущий Господь даровал людям речь, чтобы они всю жизнь стремились выразить нечто такое, что их объединяло бы, вело к мечте, к идеалу. Дар вещего слова дан немногим. И мы принадлежим к этим немногим. Нет, мы не владеем самим драгоценным даром, но мы неустанно служим у алтаря, где он может родиться. С Рождеством Христовым, мои дорогие!
Все встали и выпили, но я слышал, как Дидим сказал себе под нос: «Вот бля…»
Девушка из Нагасаки
1984
– Ну что ж, – сказал Дидим, когда мы вышли во двор покурить, – ты избрал верную тактику: молчал, приценивался, взвешивал, а заодно влюбился в парочку красавиц…
– Ну уж, – возразил я, – у меня своих достаточно…
– Охотно верю! Но годятся ли они в подметки нашим?
Я хмыкнул.
Во дворе мы были вдвоем. Папа Шкура и Елизавета Андреевна уединились в кабинете, прихватив с собой бутылку виски, майор, так ни разу за вечер и не открывший рта, неловко откланялся, Евгения Лазаревна уехала на черной «Волге», Марго отвели во флигель – она рано ложилась спать, Глазунья на пару с миловидной толстушкой Шуреттой, призванной в помощь из Левой Жизни, убирала грязную посуду, остальные спустились в подвал, где предполагалось продолжение вечеринки.
– Не знаю, готов ли ты к встрече с отцом, – начал Дидим, – но не отвергай его с порога. Он, конечно, тот еще фрукт. Левые бабы, левые дети, снова бабы… а если начинает Ленина цитировать к месту и не к месту, так хоть святых выноси. «В трудные минуты я снимаю с полки любимый том Ленина…» – Дидим поморщился. – Добрый, умный, классный, но все его убеждения можно описать одной фразой: что-то должно измениться, чтобы всё оставалось по-прежнему. А еще любит цитировать Ратенау: «Если эпоха, в которую мы живем, сурова, мы тем более должны ее любить, пронизывать ее своей любовью до тех пор, пока не сдвинется тяжелая масса материи, скрывающей существующий с ее обратной стороны свет». Это, конечно, мысли неглупого человека об исторической природе власти и общества в Европе, но для Папы Шкуры – это оправдание существующего порядка вещей. Как видишь, в этом смысле он – типичный представитель дикого племени советской интеллигенции…
– А ты?
– Ага, – сказал Дидим, – зубы у тебя есть. А я… когда умер Брежнев, я бросал курить. Вот со дня на день отдаст концы Андропов – снова попытаюсь бросить. На смену ему придет очередной персонаж из очереди в морг, и снова буду бросать… так вся жизнь и пройдет, превратится в прах при трении о другие бессмысленные жизни… – Он вдруг подался ко мне. – А я хочу игры! Настоящей, без дураков. Не этой свирепой и безмозглой серьезности, а – игры! И чтобы результат игры зависел только от меня, а не от куклы, гниющей в Мавзолее! Я молод, умен, владею даром речи, любим, здоров, дерзок, как сатана, предусмотрителен, как ангел, я хочу игры, полета… не жвачки, «мальборо», «ливайса» и «роллс-ройса» – на это плевать, оно само придет, мой выигрыш – дело… – Он говорил почти бесстрастно, лишь иногда поигрывая интонацией. – Андропов растормошил народ, надежды какие-то появились, разговоры пошли, – но, думаю, ничего не будет. Здесь – нет. Здесь даже неандертальцы не жили, потому что жизнь здесь – невозможна…
Он вдруг легко рассмеялся и хлопнул меня по плечу.
– Ну и хватит для первого раза! Спустимся в наш любимый ад?
– Ад?
– В подвал. Девочки обещали сюрприз…
– А кто этот мужик со звездой Героя? Майор этот – кто он?
– Наш с тобой брат. Сегодня у нас братская ассамблея, как ты уже, наверное, догадался. Он – вояка, зовут Юрием Григорьевичем или просто – Юг, а фамилия, представь себе, – Сава, просто – Сава с ударением на последнем слоге. Comment ça va? Ça va.[5] – Заметив, что я не понимаю, о чем он, Дидим махнул рукой. – «Героя» отхватил в Афгане за какой-то подвиг, отец рассказывал, но я не запомнил. Герои – не мои герои. Да, на всякий случай ты должен знать, что Бобинька служит в Конторе. Он с нами – но не наш, у него другая ностратическая семья.
– В Конторе – это в смысле…
– В том самом смысле, – оборвал меня Дидим. – Пойдем?
И мы вернулись в дом.
Праздничный стол Шкуратовых поразил меня не едой, а напитками. Армянский коньяк соседствовал с французским, грузинское вино – с итальянским, водка – с виски. И пили здесь – неторопливо, без того азарта, который был присущ мужчинам из моего благушинского детства, предпочитавшим либо водку, либо бормотуху.
В среде красной аристократии встречались пьяницы, но это были скорее исключения. За весь вечер Папа Шкура выпил две рюмки коньяка, а его бывшая жена – полбокала красного вина. То есть вели они себя как герои иностранных фильмов.
Мать поначалу украдкой поглядывала на мой бокал, но вскоре успокоилась. Сама она лишь подносила рюмку к губам, а залпом выпила ее содержимое только после того, как поняла, что у ее любимого не счесть любимых.
Подвал был украшен новогодними мерцающими гирляндами, а столик в углу уставлен бутылками от края до края. Играла музыка.
Минц-Минковский и Конрад Арто со стаканами в руках болтали с Княжной, надевшей мини-юбку и туфли на высоченных каблуках. Кажется, она была пьяна. На стуле в углу Скуратов курил сигару, закинув ноги на барабанную установку.
– О чем судачите, господа? – спросил Дидим, проходя мимо жены, как будто ее тут и не было. – О судьбах многострадальной? И каков итог?
– Карамзин, – сказал Минц-Минковский.
– Шлёцер, –