Читаем без скачивания Спич - Николай Климонтович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наивная очеркистка умоляла найденных ею с трудом свидетелей юности Равиля рассказать хоть что-нибудь безобидное. И один буркнул: безобидного не было, одно обидное. Что ж, история с отрезанной головой мужа, которую рассказала Олеся Сухорук, помогает составить объективную картину того, что происходит в областном центре в наши дни. А как жил поселок Первомайский в годы младости магната Ибрагимова, лет тридцать лет назад? Судя по всему, царившие тогда нравы были еще более жестокими, если это возможно.
Вот как реконструирует журналистка жизнь поселка со слов одной из одноклассниц Ибрагимова Усмана. «Во времена нашей молодости еще хуже было! Убивали в поселке многих. У нас тут стрельбища такие были! Заказные убийства. На мотоцикле едут с обрезом — через забор стреляют. Вот мой друг — Утенок, по молодости встречались, он потом с Аликом Греком работал., — так его и расстреляли. Ибрагима Махмудова тоже убили. В одной компании с Аликом был. У нас на поселке молодежь тогда модная и крутая была. Именно мой возраст. Все были крутые. Те, кто живы остались, сейчас удивляются: как это Равиль смог пробиться и не погиб? Почему у других не получилось? Значит, была рука, которая его тащила. Я вам скажу, даже в горисполкоме у него связи были». Скорее всего, это уже из области мифологии: какая у татарского юноши из нищей семьи могла быть рука в горисполкоме. Наверное, ближе к истине предположить, что уже в юности Равиль приглянулся кому-то из местных уголовников постарше: он же был заводилой среди подростковой шпаны, и столь высокоодаренный, подающий большие надежды юноша не мог остаться незамеченным. Собеседница журналистки продолжает: «Это моя компания была, мои друзья. Равиль у нас был самый юный. Его брат Усман привел. С Брагиным работали Утенок, Фарид, еще один, грек, кажется, все трое убиты. Вадим Раббибулин вместе с Равилем боксом занимался — тоже убитый». Нам пригодится и эта деталь: маленький и, наверное, не слишком сильный с детства Равиль Ибрагимов не только шился со шпаной, но не пил и занимался боксом. То есть, характер имел твердый и целеустремленный еще в юные годы.
Журналистка задает уже совершенно ненужный вопрос: остался ли кто-нибудь в живых из той, ранней компании, в которой вращался Равиль. «Несколько людей. Ринат-Журавель живой, на поселке живет. Еще я осталась. Я их всех хорошо знала. Алик как-то мне говорит: «Девочка, если ты будешь болтать, сама понимаешь…».
По данным поселкового совета, которые приводит очеркист, в поселке Первомайский мужчин 40–50 лет нет. Спились, скололись, сели, убиты, так объясняют эту демографическую особенность местные. «Ищите их на кладбище», — сказал один вполпьяна мужичок едва постарше Ибрагимова.
Но и этой корреспондентке, при всей въедливости, не удалось приподнять завесу над годами жизни Равиля Ибрагимова от того, как он бросил школу до того, как в областном центре в двадцать с небольшим стал директором крупного кооператива. Она пишет, что те, кто знал в те годы Ибрагимова, предпочитают держать язык за зубами. Никто не может вспомнить, к примеру, занимался ли хоть чем-то легальным Равиль в юности. Работал ли после школы? — Не знаем. — Учился хоть в техникуме? — Вроде да. — В армии был? — Да нет, вроде. — Почему. — Кто его знает… , на соблюдение закона омерты. Но скорее на страх, если не ужас, который вызывало в его родных местах имя Равиля Ибрагимова. Но ужас восхищенный — так относятся к суровым богам, от которых, впрочем, можно ждать и нежданной милости.
7
Как ни странно, в биографии театроведа Евгения Евгеньевича было нечто, напоминающее жизнеописание магната Равиля Ибрагимова. А именно — частичное нищенское почти сиротство: Равиль не знал своего отца, а Евгений Евгеньевич никогда не видел свою мать, которая скончалась через неделю после тяжелых родов. И со своим отцом познакомился, а позже сблизился, будучи уже складным и высоким, умным юношей. Его воспитывала бабка по материнской линии и тетка, старшая сестра матери, нрава крутого, но благородного. Так как свое ханское происхождение, бравшее начало то ли в зыбучих песках Кызыл-Кумов, то ли на просторах Великой степи, Евгений Евгеньевич получил по материнской линии, понятно, что и сестра матери обладала светло-оливкового оттенка кожей и восточным разрезом темных глаз с голыми нижними веками. Она и в пятьдесят была пикантна, но давно утратила к мужчинам какой-либо, кроме близости по духу, интерес, сделалась сурова. Хотя когда-то, возможно, не была синим чулком и, если верить словам ее давней безмужней подруги, в молодости дрозда давала. Замужем тетка тоже никогда не была и своих детей не имела.
У нас нет надежных источников, которыми можно бы было воспользоваться, чтобы представить себе детство театроведа. Известно только, что оно было печально и бедно. Своего деда по матери, инженера-путейца, он тоже никогда не видел: потом выяснилось, того расстреляли еще перед войной. В детстве Женечки деда почти не поминали: только потом ему стало известно, что дед был мало того, что дворянин, но и воевал какое-то время у Колчака, хоть и дезертировал. Женщин, опекавших маленького сироту и существовавших на копейки, — отец в те годы начисто отсутствовал в жизни сына, вращаясь в вихрях кинематографического существования, — хватало лишь на то, чтобы приучить Женечку к чистоте, к книжкам, заставить полюбить театр и развить деликатную природную интеллигентность.
Притом, что Женечка рос у подола, в детском его облике — об этом свидетельствуют две фотографии, одна с плюшевым мишкой, прижатым локтем, другая с детской ямочкой на левой щеке, попавшиеся мне на глаза, — не было и тени робкой пугливости. Напротив, его облик поражал общим выражением ясности. Это впечатление оставлял прежде всего не по-детски отчетливый взгляд; не умудренный и тоскливый не по возрасту, как бывает у отягощенных ранним насильственным развитием детей, но спокойный и прямой взгляд мальчика из хорошей семьи, как выражались давным-давно, сто лет назад. Красивого мальчика, добавим. Глядя на эти фотографии, никто не подумал бы о бедности, взгляда не перевел бы с этого на редкость миловидного личика на потертую мелкого черного вельвета курточку.
Жили они в двух больших проходных комнатах в небольшой по московским масштабам коммуналке на Садовом кольце, недалеко от Курского вокзала, прямо над кинотеатром Встреча. Потолки в квартире были высокие, коридор просторный. Была огромная прихожая, в которой висел на стене один на всех жильцов черный телефонный аппарат. Соседи были люди странные, но милые. Оперный баритон по фамилии Савойский, списанный в филармонию, по утрам громко фыркал в общей ванной и все время пел Я тот, которому внимала, даже в телефонную трубку. А при встрече с Евгением Евгеньевичем в коридоре Не плачь, дитя, тоже из Демона, хотя Женечка плакал редко и украдкой, баритон этого видеть не мог. Тихая одинокая старуха Лиза Моисеевна, отсидевшая семнадцать лет в лагерях, была по слухам, бывшая красавица и жена какого-то полковника с Лубянки, Женечке хотелось, чтобы разведчика. Веселый холостой священник с русой бородой по смешной фамилии Карасиков под черной рясой — Женечка подглядел не раз — носил синий тренировочный костюм, каких тогда было не достать и в ГУМе. И Евгений Евгеньевич с теткой и бабкой — вот и все население. То есть Женечка на всех в квартире был единственный ребенок, и на баритона — неунывающего ценителя Рубинштейна, и на священника, который был в непонятном для Женечки состоянии целибата, как выражалась тетка, и на старуху из бывших.
Бедно жили все, но Женечке после одного случая стало казаться, что они — всех беднее. Это невозможно стыдное детское воспоминание, на сторонний взгляд — сущий пустяк, мучило Евгения Евгеньевича всю жизнь. Однажды бабушка достала свою цигейковую шубку — хорошие шубы ушли в Торгсин еще перед войной, — обдав Женечку легким запахом нафталина. Они шли в Большой на утреннего Щелкунчика. Какая рождественская елка стояла на сцене в первом действии, огромная и нарядная. И как гибок был Арлекин. И это волшебное превращение парадного зала в зимний лес. И дворец сластей. И фея Драже. И смешной китайский танец Чая… В гардеробе было много разряженных довольных детей и нарядных взрослых. И вот, когда они добрались-таки до стойки, где пожилые задерганные гардеробщицы суетливо пытались отделаться от публики поскорее и покрикивали бинокль брали, Женечка вдруг, ни с того ни с сего, оглянулся на бабушку. И нежданно ему стало до слез стыдно такого знакомого бабушкиного заплатанного, как у какой-нибудь нищей из Диккенса, шерстяного темно-коричневого платья с пожелтелым от старости кружевным воротником. Именно из Диккенса, что было особенно жалостливо. Было жалко и ее, и самого себя. И стыдно еще и потому, что в этом платье бабушка, единственный человек, которого Женечка любил, показалась ему слабой и беззащитной.