Читаем без скачивания Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В городе был огромный Дворец культуры. Сейчас там размещался госпиталь — тот самый, в котором работали мои родители и куда порой ходили и мы тоже читать раненым бойцам какие-нибудь стихи или рассказы. Госпиталь потеснил почти все дворцовые — клубные — комнаты и залы. Но старая дворцовая библиотека оставалась в неприкосновенности. А библиотека там была совершенно замечательная, составленная из множества других, в том числе и реквизированных в свое время частных библиотек. (На многих книгах, помню, попадались экслибрисы графа Кушелева-Безбородко.)
Старушка библиотекарша, почуяв в нас настоящих любителей, энтузиастов, допускала нас к полкам. И вот однажды на какой-то из давно заброшенных, насквозь пропыленных полок мы обнаружили несколько разрозненных номеров «ЛЕФА».
Восторгу нашему не было предела. В особенности, когда в одном из этих номеров мы обнаружили рассказы неведомого нам писателя Бабеля. Это были рассказы из бабелевской «Конармии» — «Письмо», «Соль», «Начальник конзапаса»…
Прочитав их, мы сразу же кинулись к покровительствовавшей нам старушке: нет ли в библиотеке каких-нибудь книг этого самого Бабеля? Одна затрепанная книжонка, помеченная тридцать вторым годом, с рисунками, как сейчас помню, Штеренберга, — отыскалась. Уж не знаю, почему — то ли по забывчивости, то ли по извечной российской безалаберности — она не была изъята и уничтожена, как все прочие книги этого писателя, которых раньше в той библиотеке наверняка было много.
От этой бабелевской книжки мы просто ошалели. Вскоре мы чуть ли не всю ее знали на память. Мы щедро уснащали нашу речь бабелевскими фразами, как незадолго до этого то и дело вклинивали в нее реплики из «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка».
— Беня знает за облаву, — говорил кто-нибудь из нас, если его спрашивали, помнит ли он, что завтра субботник.
— Холоднокровней, Маня, вы не на работе, — говорили мы девочке, в которую все четверо были влюблены, когда она начинала слишком уж бурно, повышая голос и тараща глаза, выражать по какому-нибудь поводу свои чувства.
И — без всякого повода, просто так, наслаждаясь любимыми репликами: «Что вы скажете на это несчастье?» — или: «Папаша, выпивайте и закусывайте, и пусть вас не волнует этих глупостей».
А рассказ Бабеля «Соль» Изя Борц — один из четверых отцов-основателей славного общества «перфектуристов» — читал на большом, общешкольном, афишном нашем вечере.
Афишу придумали и разрисовали мы сами. Наискось, сверху вниз большой лист ватмана пересекало размалеванное разными красками, старательно выписанное нарочно повернутыми вкось и вкривь плакатными буквами, сакраментальное слово:
А дальше — по образу и подобию старых футуристических афиш — шли наши имена.
Я на том вечере читал стихотворение Маяковского — «Лиличка. Вместо письма».
Гипнотизируя взглядом сидевшую в первом ряду девочку, в которую был влюблен, я завывал, старательно подделываясь под бас Маяковского и изо всех сил стараясь не пустить петуха:
Помнишь?За этим окном впервые руки твоиисступленныйгладил…
А Борц прочел выученный им наизусть рассказ Бабеля «Соль».
Читал он — по-актерски, на разные голоса.
Тонким, визгливым бабьим голосом выкрикивал:
— Вы за Расею не думаете, вы жидов Ленина и Троцкого спасаете…
А потом — в ответ — мужским, нарочито грубым:
— За жидов сейчас разговора нет, вредная гражданка. Жиды сюда не касаются. Между прочим, за Ленина не скажу, но Троцкий есть отчаянный сын тамбовского губернатора и вступился, хотя и другого звания, за трудящийся класс. Как присужденные каторжане, вытягают они нас — Ленин и Троцкий — на вольную дорогу жизни, а вы, гнусная гражданка, есть более контрреволюционерка, чем тот белый генерал, который с вострой шашкой грозится нам на своем тысячном коне… Его видать, того генерала, со всех дорог, и трудящийся имеет свою думку-мечту его порезать, а вас, нечестная гражданка, с вашими антиресными детками, которые хлеба не просют и до ветра не бегают, — вас не видать, как блоху, и вы точите, точите, точите…
Борц был родом с Украины, кажется, из Днепропетровска. И в слове «гражданка» он делал ударение на первом слоге: «А вы, гнусная гражданка…» Но от этого рассказ Бабеля даже выигрывал. Монолог Балмашева из-за этих особенностей его дикции звучал у Борца как-то особенно натурально и выразительно. Я бы даже сказал, художественно.
В зале сперва смеялись, потом притихли. Слушали в мертвой тишине.
Слушали наши одноклассники, многие из которых были дети раскулаченных украинских крестьян, сосланных сюда, на Северный Урал в год великого перелома. Слушали и учителя. Знали они, что Бабель — арестованный и расстрелянный «враг народа»? Что книги его изъяты из всех библиотек? Что даже имя его упоминать не полагается?
Как теперь мне кажется, какая-то тень этого знания промелькнула разве только на лице Ивана Сидоровича, преподававшего нам немецкий язык. Про Ивана Сидоровича говорили, что в 18-м году он был членом Центральной Украинской Рады, за что и был сослан в эти далекие северные края. А может быть, и ему тоже имя Бабеля было незнакомо?
Но имя Троцкого-то, уж конечно, было им знакомо. И произнесенное вот так, открыто, да еще в одном ряду с именем Ленина, — оно наверняка должно было бросить их всех в холодный пот. Почему же никто из них никак на эту нашу «враждебную вылазку» не прореагировал?
Ей-богу, не знаю. Просто теряюсь в догадках. Может быть, каждый из них думал, что если ребята вылезли со всей этой крамолой на сцену, значит, это можно, значит — кто-то им это разрешил. А может быть, почли за благо сделать вид, что ничего не заметили…
Одно могу сказать твердо: никто из нашей четверки даже и не догадывался, что, затевая этот наш концерт, мы переступаем некую черту, совершаем нечто незаконное, запретное.
Но незнание закона, как известно, не освобождает преступника от наказания. И уже одного этого рассказа Бабеля наверняка хватило бы, чтобы раскрутить самое настоящее ДЕЛО. А тут еще рукописный журнал с глумлением над советскими поэтами, над патриотической поэмой «Зоя», удостоенной сталинской премии. И дурацкое слово «перфектуристы», прямо призывающее вернуться назад, в прошлое. И добро бы еще одиночная какая-нибудь выходка, так нет же! Ведь тут — ОРГАНИЗАЦИЯ!
Даже то, что мы были несовершеннолетние — «малолетки», — и то нас бы не спасло! Вспомните историю моего друга Шурика Воронеля.
Какую-то роль, наверно, тут сыграла разница в возрасте. Шурик моложе меня на несколько лет, и его «организация» попала в поле зрения наших славных органов не в сорок втором году, а в каком-нибудь сорок шестом или сорок седьмом. А тогда, в сорок втором, им, видимо, было не до малолеток.
Впрочем, что тут гадать! Важно, что все эти наши затеи нам тогда сошли с рук. И не только сошли с рук, но даже и повысили наш общественный статус. Как самых активных, самых передовых, самых политически развитых, нас первыми во всей школе торжественно приняли в комсомол.
Отец мой, беспартийный черт знает с какого года, как выразился Зощенко про одного из своих героев, узнав, что я вступил в комсомол, особого недовольства не выразил. А вот у девочки, в которую я был влюблен (в горкоме комсомола нас с ней утверждали в один день, и там, дожидаясь, когда нас вызовут на бюро, она мне это рассказала), был с матерью на эту тему довольно крупный разговор. Мать ее, в отличие от моего отца, была не просто членом партии: она была партийным работником, работала в горкоме партии, заведовала там парткабинетом. Но узнав, что дочь вступает в комсомол, она свое негативное отношение к этому опрометчивому поступку выразила недвусмысленно, со всей, как говорится, большевистской откровенностью.
— Дура! — сказала она. — Ты понимаешь, что ты наделала? Ведь тебя теперь могут мобилизовать в ремесленное училище!
Этим цинизмом своей партийной матери дочь была возмущена до глубины души. Я же, признаться, в тот момент слегка дрогнул: мысль, что мое вступление в комсомол может так круто повернуть всю мою жизнь, мне в голову не приходила, и когда такая перспектива вдруг передо мной замаячила, это не на шутку меня напугало.
Но ни в какое ремесленное училище нас не мобилизовали. И вообще вступление в комсомол никак не изменило прежнего течения нашей жизни. Мы по-прежнему издавали наш рукописный журнал и устраивали вечера «перфектуристов». Разве только к этим «общественным» делам прибавились еще новые: меня сделали членом школьного комитета комсомола и редактором школьной стенгазеты. Членство в комитете мало меня тяготило. А должность редактора стенгазеты была мне по душе. Стенгазету мы делали с таким же увлечением, с каким лепили наш рукописный журнал. И когда был объявлен общегородской конкурс школьных стенгазет, я почти не сомневался, что наша займет на этом конкурсе первое место.