Читаем без скачивания Новый Мир ( № 5 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из верхнего окна теплушки, вверху — голов десять: и грудные ребята, и девушки лет по шестнадцати, и голова деда, и паренек лет под двадцать. Его спросили: “Кто вы такие?” — “Да все кулачье, — смеясь, ответил он. — Куда везут? Да не знаем”. И все это без злобы. Детишки с любопытством высматривают из окна.
Бабель рассказывает, как он ходил в гости к кухарке на даче Рудзутака. Его знал и управляющий дачей. Теперь на этой даче Горький. Он пошел к нему, но не с черного, кухарочного хода, а через парк. Управляющий не знал, кто такое Бабель. И вообще не знал его имени, так же, как и кухарка: предложил ему здесь не шататься, а идти на задний двор. Бабель, не ответив, прошел. Управляющий к нему: мы наркомов не пускаем, а ты лезешь. Но из окна его увидел Максим, сын Горького, и позвал. Кухарка дрожала, когда подавала кушать — за столом, развалясь, сидел ее кум, ее собеседник, ее друг и гость — и разговаривал с Горьким как равный. Бабель, в сущности, повторял Горького у Ланина21.
Мне старик П. П. Перцов22 прислал свои воспоминания о “казанских дебютах Горького” в 1893 г. Перцов работал тогда в “Волжском вестнике”. В статье приведен текст нескольких вещей Горького, напечатанных в этой газете и не вошедших в собрание <сочинений> (“Мести” — несколько рассказов, “Поездка в Алешки”, “Эпизод с Варварой Васильевной”). Рассказики слабенькие, напыщенные, детская горьковская манера. Но почему бы не напечатать? Я переслал Горькому через Соловьева: не наврано ли чего. Он вернул с категорическим: не печатать23.
На днях (30 мая) у него было собрание литераторов. Приглашали по особому списку. Я уехал в Магнитогорск, да меня он не приглашал. Рассказывают про скандальный характер собрания. Попутчики “перепились”. Напившись — стали “распоясываться”. Бубнов заявил, что Пастернак — чужой. Ал. Толстой предложил тост за Пастернака. Его поддержал один Вс. Иванов. Дальше Толстой кричал Бубнову: “А ты роман написать можешь? А ты, Авербах, напишешь? Не напишешь! Не сумеешь!” и т. п. Авербах ему заметил: “Я с вами,
гр. Толстой, на брудершафт не пил”. Толстой кричал Бубнову: “Значит, ты
меня в ГПУ пошлешь? Где моя подушка?!”24 Безобразно. Сейфуллина сказала что-то советское. Никулин бросил ей: “Сколько тебе дадено?” — В пьяном
виде эта публика открывает свое лицо.
Открылась выставка “Общества русских скульпторов” в Музее изящных искусств. Представитель Обллита потребовал снятия одной вещи страховской “Вихрь”25. Изображает закрученного в стремительном движении человека. Сделано под немецких экспрессионистов, не оригинально, но культурно, грамотно, остро. “Ведь это плохой Роден”, — заметил он <представитель Обллита>. Ему ответили, что здесь Роденом и не пахнет. “Вещь реакционная”. — “Почему?” — спросил я. Он не мог ответить. “Она очень темпераментна, — добавил он. — Рядом с ней вещи советской тематики кажутся вялыми”. Скульпторы, испугавшись, мялись, жевали что-то, что они не “за”, но снимать не надо
и т. п. Сняли.
4/VII, 31. Вчера позвонил Гронский. Просил заехать к нему — прислал машину. Хотел меня увидеть просто, чтобы поторжествовать. Уверяет, будто именно ему я обязан <тем>, что Оргбюро меня утвердило ответственным редактором “Нового мира”. “Мне говорили: мы дадим тебе другого. Но я решил…” и т. д. Молотов, говорят, был против меня. Но он, Гронский, пустил “дело” на Оргбюро, где Молотов не бывает. И т. д. — скрытое бахвальство, торжество. Хочет, чтобы я ему был обязан.
Вчера статья А. Фадеева о повести Платонова “Впрок”26. Повесть он и печатал в “Красной нови”. Повесть оказалась контрреволюционной. Когда рукопись эта была у меня, я говорил Платонову: “Не печатайте. Эта вещь контрреволюционна. Не надо печатать”. Фадееву нужен был материал для журнала — он хотел поднять “Красную новь” до уровня, на котором она была “при Воронском”. Ну, — взял, может быть, рассчитывал на шум в печати — поднимет интерес к журналу. Но “Впрок” прочитал Сталин — и возмутился. Написал (передает Соловьев) на рукописи: “Надо примерно наказать редакторов журнала, чтобы им это дело пошло „впрок””. На полях рукописи, по словам того же Соловьева, Сталин будто бы написал по адресу Платонова: “мерзавец”, “негодяй”, “гад” и т. п. Словом — скандал. В “Правде” была статья, буквально уничтожившая Платонова27. А вчера сам Фадеев — еще резче, еще круче, буквально убийственная статья. Но, заклеймив Платонова как кулацкого агента и т. п., — он ни звуком не обмолвился о том, что именно он, Фадеев,
напечатал ее, уговорил Платонова напечатать. В статье он пишет: “Повесть рассчитана на коммунистов, которые пойдут на удочку…” и т. д. Кончает статью призывом к коммунистам, работающим в литературе, чтобы они “зорче смотрели за маневрами классового врага” и “давали ему своевременный и
решительный большевистский отпор”.
Все это превосходно — но ни звука о себе, о том, что он-то и попался на удочку, он-то и не оказался зорким и т. д. Это омерзительно, — хочет нажиться даже на своем собственном позоре.
Помню, как-то в столовой Дома Герцена, летом, Маяковский громко обратился ко мне:
“Полонский, неужели вам еще не надоело работать в сортире „Известий”?”
Так назвал он “Новый мир”.
Что было ответить? Я пожал плечами и сказал ему: “Совсем недавно, Маяковский, вы требовали себе в этом сортире самую большую ложку”.
У меня на вечере, хорошо выпив, Сварог превосходно пародировал Пастернака в бытность его в Челябинске.
Пастернак загрустил. Сидел, опустив голову, глаза грустные. Губа отвисла. “Неужели я такой идиот?” — спрашивает меня.
14/VII, 31. На днях переносили прах Гоголя, Языкова, Хомякова и нескольких других писателей с Ваганьковского кладбища28. Торжественная церемония. Цвет попутничества. Роют могилы беспризорники. Когда стали переносить останки — писатели стали разбирать их себе “на память”. Один отрезал кусочек сюртука Гоголя (Малышкин: он сам признавался мне, но стыдясь, — не знал, куда деть этот отрезок ткани29), другой — кусок позумента с гроба, который сохранился. А Стенич30 украл ребро Гоголя — просто взял и сунул себе в карман. В тот же день, зайдя к Никулину, просил ребро сохранить и вернуть ему, когда он поедет к себе в Ленинград. Никулин изготовил из дерева копию ребра и,
завернутое, возвратил Стеничу. Вернувшись домой, Стенич собрал гостей — ленинградских писателей — и торжественно объявил, что является собственником ребра Гоголя. Всеобщее удивление и недоверие. Он торжественно предъявил
ребро, — гости бросились рассматривать и обнаружили, что ребро изготовлено из дерева. Стенич весь вечер сидел как в воду опущенный.
Позорная история! Никулин уверяет, что подлинное ребро и кусок позумента сдал в какой-то музей.
Писатели вели себя возмутительно. Передают, будто они растаскали зубы Языкова — среди них называют Сельвинского.
…Звонил Бабель. “Когда уезжаете?” — спрашивает. “В августе”. — “А, это хорошо. Я спрашиваю потому, что, может быть, успею дать вам рукопись до вашего отъезда”. Это значит, что не даст: раз я уеду на август — в сентябре либо смоется — на несколько месяцев, либо придумает какую-нибудь еще уловку. Странно все-таки.
Сейфуллина в “Литературной газете” — вдруг — ни с того ни с сего облаяла “Новый мир”. “В „Новом мире”, — пишет, — критика меня обзывает бездарной, а потом тот же журнал принимает мою продукцию и печатает”. “Как, — пишет, — я могу относиться к такой критике?” Совершенно идиотское нападение: точно она не знает, что в 25-м году ее изругал Якубовский в “Новом мире” — под редакцией одной31, а с 1925 г. редакция журнала другая. Ей это все равно… Старая обида, — так хоть сейчас выместить, благо название журнала одно и то же.
Вообще — отвратительны эти братья-писатели, которые скулят на всех перекрестках о недостатках критики, — а лишь только кто из них возьмет в руки перо, чтобы написать несколько критических строк — то сразу заболевают самыми гнусными и позорными болезнями критики: лживость, передержки, личности, мстительность. А главное: “меня нельзя трогать”. “Меня можно только хвалить”, — а если не хвалишь — в зубы, в морду, по уху… Пастуха вам надо, а не критика, братья-писатели. И чем меньше дарование — тем больше амбиции.
20/VII, 31. Звонок Бабеля. Опять — тысяча и одна увертка. Советовался-де с Горьким, и Горький не советует ему печатать те рассказы, какие он дал мне. Но он написал “вчерне” два колхозных рассказа (об этом “вчерне” я слышал года три назад). Он над ними работает. В течение месяца он их мне доставит. Узнав, что я вернусь в начале сентября, — “Как приедете, в вашем портфеле будут эти рассказы”. Четыре года назад он так же уверял меня в том, что у меня “15-го августа” будет рассказ “Мария-Антуанетта”, чтоб я анонсировал его в журнале, — рассказа нет по сие время.