Читаем без скачивания Ровесники Октября - Любовь Кабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VIII. ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
1. "ПОЛОЖИ МЕНЯ, КАК ПЕЧАТЬ, НА СЕРДЦЕ СВОЕ..."
Умереть - немедленно! Вовсе незачем жить дальше. Сейчас спросил бы кто-то неведомый: "Чего ты хочешь, девочка? Исполню все!" - "Только умереть! сказала бы я. - Умереть, чтобы не расплескать всего того, что сейчас наполняет. Все равно мне уже не быть счастливее!.." Вокруг было то же, что и всегда: тарахтели по раскаленному булыжнику телеги, воняли машины, вязкий асфальт проминался под ногами. Удушливое, знойное городское утро - как и вчера, как и неделю назад: старики не упомнят такого сумасшедшего лета. Так же, как и всегда, снует прозаический привокзальный люд, - кто обратит внимание на девочку в помятой блузке, в сбитой набок юбчонке, девочку, которая выбежала из дому на минуту, хоть немного прийти в себя и купить, между прочим, хлеба, а теперь бредет и бредет неведомо куда - по Домниковке, по Садовой, по сбегающей вниз от Красных ворот Каланчевке, бредет как пьяная, глядя на прохожих невидящими глазами, улыбаясь неведомо чему, готовая умереть немедленно, потому что ничего больше ей от жизни не надо. "Ты первая!" - "Нет, ты первый!" - "Нет, ты!" Не все ли равно, чьи губы шевельнулись раньше, если губ этих - не отвести, не оторвать! Вы что-нибудь понимаете, прохожие? Прохожие, хотите, я вас всех сейчас осчастливлю? Не знаю чем, не знаю как - выну и отдам ничего уже больше не желающее сердце... Вот и все. Вот и осталось все позади. Меланхолические прогулки вдвоем, когда Володька говорил: "Ты чудная какая-то! У другой давно бы прошло, а у тебя - все сильнее..." Когда он огорчался: "Что же делать?.. Как должны поступать люди в подобных случаях? Ведь ты страдаешь, ведь это трагедия!.." - "Никакой трагедии нет". Убежденно, искренно: "Никакой нет трагедии!.." Потому что все, что посылает юность, только в юности выдержать и можно: юность дает страдание, юность дает и силу. Все осталось позади: увлечение Володьки Наташей Ливерович и, позднее, внезапный роман его с Ниной Федосеюшкиной, как-то сразу вылезшей из длинных материнских кофт и похорошевшей. Мы все к тому времени уже кончили школу, но по-прежнему каждый вечер встречались в районной читальне, никак не могли расстаться. И я говорила Нине наедине: "Ты что - меня обидеть боишься? Глупая, будьте хоть вы счастливы..." И мы обе, стремительно сдружившись, вместе плакали - от умиления, оттого, что так все красиво и хорошо между нами. Потому что это тоже потребность юности - чтоб все было красиво и хорошо. А потом Володька и Нина, отбиваясь от обшей компании, стоя под руку на каком-нибудь перекрестке, кричали на прощание что-нибудь доброе - вроде бы всем, но я-то твердо знала, что это они мне кричат, - и я, тоже отбиваясь от общей компании, долго ходила взволнованная по безлюдным улицам, плача от горькой безнадежности и от избытка душевных сил. А еще позднее, уже дома, смиренно записывала в своем дневнике: "Какие они хорошие люди - оба! Совсем не стесняются меня..." Благодарила - за то, что "не стесняются". Изумлялась: навязалась Володьке со своими чувствами, а он так внимателен и терпелив. Изумлялась и благодарила - только! Отважная любовь, исключительно безыскусственностью утверждающая себя на свете!.. Володька, единственный из всей нашей компании, не попал в институт, и не поступал даже, рассудив, что в архитектурный - а мечтал он именно об архитектурном - попасть без специальной подготовки немыслимо, и весь этот год ходил в Музей изящных искусств рисовать античные головы и торсы. И я частенько прогуливала лекции и прибегала к нему в музей, и мы говорили часами напролет обо всем на свете, и Володька при этом продолжал накладывать растушевку, то и дело откидываясь и прищуриваясь почти профессионально. А иногда оставлял мольберт и водил меня за руку по прохладным и гулким залам, рассказывая, чем древнеэллинский идеал красоты отличается от древнеримского идеала. Это были только наши часы - пока все путные люди занимались делом. Я еще не знала тогда, да и Володька. кажется, еще не знал, какое счастье в земной, человеческой любви древнеэллинский идеал, языческое поклонение молодому, сильному обнаженному телу!.. Впрочем. Володька всегда умел восхищаться силой, ловкостью, грацией, увлекался спортом - абсолютно платонически, потому что при всех своих незаурядных внешних данных был редкостно неспортивен и неуклюж, - вечно толкался на стадионах и спортивных площадках, знал наперечет мировые и всесоюзные рекорды, мог в любую секунду с легкостью набросать таблицу сезонного первенства. Великолепный повод для дружеских насмешек: человек, авторитетно рассуждающий о чужих возможностях и не одолевший сам ни единой планки, в жизни не забивший ни одного мяча!.. А потом я, уже весной, вдруг решила менять свой вполне привилегированный институт, попасть в который было целью многих.- менять его на другой, потому что по-прежнему, как в школьные годы, мечтала писать - не сейчас, конечно, позднее, когда приобрету необходимый для этого опыт. А какой опыт могла я приобрести здесь? Самые перспективные, самые талантливые гуманитарии страны толкались в коридорах ИФЛИ, самолюбиво приглядываясь друг к другу. Этим, как известно, бывают заняты все без исключения первокурсники. И я, тоже самолюбивая, приглядываясь к ним, думала: "Зачем мне все это? Кем я выйду отсюда - педагогом, научным работником? Разве ЭТОТ опыт нужен человеку, мечтающему писать?.." Надо отдать мне должное: характера у меня хватало на любой душевный взбрык!.. К тому же родители как-то сразу от меня отступились, решив, очевидно, что чем невероятнее и бессмысленнее на первый взгляд какой-то поступок, тем, значит, душевно необходимее. Я только преклониться могла бы перед родительским стоицизмом, если бы понимала по молодости лет истинную его цену. Но того, что могли родители - молча отступиться: делай, дескать, что хочешь, трать, как сама считаешь нужным, свои молодые годы, факультетский треугольник этого всего позволить себе не мог, факультетский треугольник руководствовался прежде всего словами вождя о внимании к каждому человеку. Этим руководствовался и комсорг курса, та самая скуластенькая девушка, что выступала когда-то в Колонном зале. руководствовался этим и вполне положительный профорг, и вполне положительная староста курса. И я только отмалчивалась и улыбалась в ответ на все их разумные речи - бросать! такой институт! - потому что не могла же я так вот просто сказать, пусть даже и превосходным людям, что очень хочу писать когда-нибудь, больше ничего не хочу!.. В конце концов они отступились. А я ушла из института, поступила на курсы и вновь принялась зубрить алгебраические и всякие иные азы, готовясь к поступлению в другой институт, на этот раз - и выговорить-то трудно! - в гидрометеорологический. И вот мы с Володькой, двое из всей нашей школьной компании, сидим в это небывалое жаркое лето в Москве, живем в опустевшей моей квартире - потому что так удобнее готовиться и удобнее помогать друг другу - и, занятые преимущественно собой и этой своей неожиданной, сбивающей с толку близостью, словно пробиваясь ощупью через раскаленный, слепящий туман, сдаем кое-как экзамены в вузы - я в этот, как его, гидрометеорологический, а Володька ни в какой не архитектурный, а почему-то в строительный: вовсе незачем мучиться, говорит он, в строительном тоже есть какой-то подходящий к случаю факультет... "Любишь?" - "Сейчас - люблю!" Разве услышит влюбленная, дорвавшаяся до счастья девчонка это честное, не сразу и сказанное: "Сейчас - люблю"... Любит, любит - и как могло быть иначе? Заслужила, выстрадала! Выходила одинокими ночами! Есть на свете правда - вымолила у равнодушной злодейки-судьбы!.. Беззаботный смех: "Ты первая!" - "Никогда! Это ты, ты первый..." Распухшие, бессмысленно улыбающиеся губы, легкое, праздничное, летящее над землею тело... Неверными руками, кое-как отпираю наружную дверь, иду по длинному, черному после яркой улицы коридору, - вот сейчас! сейчас! - неслышно отворяю другую дверь. Надо потом поискать, куда я уронила батон и масло. Юноша в белой футболке обращает к двери хмельное, восторженное лицо, протягивает руки навстречу: - Ну, где ты там наконец? Ходишь, ходишь...
2. ВСЕГО ДВА МЕСЯЦА
Этот август пришел в запыленном комбинезоне бойца народной милиции, в испанской пилотке на спутанных ветром кудрях, туго подпоясанный, с карабином через плечо. Он был совестью нашей, нашей бессонницей, содержанием нашей жизни. Мы не знали, действительно ли предстоит нам схватка с фашизмом, - кто и что мог об этом- сказать наверное? - но там, в Испании, уже дрались, уже противостояли фашизму один на один. в условиях гнуснейшей блокады и позорного невмешательства. Лучшие из поколения были в Испании: там немцы сражались с немцами, итальянцы с итальянцами, - марш интернациональных бригад звучал и в нашем сердце. "Берегитесь, - говорила Пассионария на конференции в Париже, сегодня мы, а завтра наступит и ваш черед. Для этой борьбы мало одного героизма. Мы защищаем дело свободы. Нам нужны пушки и самолеты для нашей борьбы..." День начинался с газет. "Взята Кордова", - сообщали они. А почему, собственно, "взята", когда она была отдана? "Бои на окраинах Кордовы". Почему "бои на окраинах", если только вчера она была взята? Ясно было одно: в Испании вовсе не все так гладко и победоносно, как нам бы хотелось, не так спокойно, как сообщают бесстрастные газетные сводки. А у нас митинговали, у нас собирали средства. Очень немногие знали тогда, что мы не только митингуем и не только собираем средства. ТАСС публиковал решение в угоду Большой Политики: "Ни вооружения, ни амуниции..." Почему, как смеем мы перед всем миром! - "ни вооружения, ни амуниции"!.. Мы тоже были люди, нам было тяжело так, как не бывало тяжело от личных забот и огорчений. А "страна чудес" продолжала свое победное шествие. Взгляните в газеты августа - сентября тридцать шестого года! Чкалов со своим экипажем совершил беспримерный перелет, пятьдесят шесть часов продержавшись в воздухе без посадки. Самолет его опустился на остров Удд, и в газетах сфотографирован был едва ли не каждый третий из жителей никому доселе не известного острова. Чкалова, Байдукова, Белякова встречали всей страной. Столица рапортовала о встрече - отдельно Комсомольская площадь, отдельно Красные ворота, отдельно улица Кирова. Вихрь листовок, половодье цветов. Сам Сталин встречал героический экипаж. На фотографии он снят был в толпе октябрят и пионеров и смотрел в небо, забыв о том, что его снимают, острым взглядом лично заинтересованного человека, а бедные дети вертели головами, не зная, куда смотреть - на приближающийся в небе самолет или совсем рядом, в неправдоподобно близкое лицо вождя. А потом Сталин уже не встречал никого, потому что все эти месяцы что-то происходило, и он попросту ничем другим не мог заниматься, если бы всех встречал. Прилетели из Лос-Анджелеса Леваневский и Левченко, прощупав не исследованную доселе арктическую трассу. Прилетел Молоков, обследовав "в крайне трудных условиях", как о том сообщали газеты, "всю территорию Крайнего Севера, и трассы Северного маршрута". Все это - за два месяца! Советская авиация совершала свое труженическое восхождение. Коккинаки, Алексеев, красавец Юмашев брали на борт все больший груз. поднимались с этим грузом все выше. Один мировой рекорд за другим: все выше, все тяжелее. Все с большей высоты прыжки с парашютом, все дольше не раскрывается парашют. Все круче, все ослепительней. Горьковчане на собственных машинах вгрызались в Памир, скреблись в непроходимых доселе песках Кара-Кума. Женщины из Казани рвались к Москве на велосипедах небывалый для женщины перегон! Уже не столько техника решает все в Советском Союзе, сколько оседлавший технику, бережно взлелеянный страною советский человек!.. А рядом - сеялось, сеялось, как сквозь черное сито! Вот они, трудовые будни вождя, тут уже в самом деле не до торжественных встреч. Вот что показала предпринятая после убийства Кирова проверка партийных документов: разоблачена троцкистско-зиновьевская банда, готовившая покушение на жизнь "родного, беспредельно любимого Сталина (так и было сказано, в официальном документе - "родного, беспредельно любимого"!), на жизнь Кагановича, Орджоникидзе, Косиора, Постышева. Кто мог знать тогда, что - и года не пройдет - Косиор и Постышев сами будут участниками злодейских заговоров, продадутся иностранному капиталу!.. Сеялось, сеялось через черное сито!.. "Пикель был членом Союза писателей, а Союз писателей и "Литературная газета" молчат об этом". "...Пикелю давал приют Афиногенов в своем журнале "Театр и драматургия", Гронский в журнале "Новый мир"..." Обсуждая злодеяния Пикеля, Киршон произнес "цветистую речь, полную безымянных упреков", а "кое-кто на собрание вообще не явился...". Мы же не знали тогда, что это не просто газетные статьи, угрюмые и настороженные, - их можно читать, можно не читать, - это указующие стрелки вдоль магистрали: Киршон, Афиногенов, Гронский! "Кое-кто", кто на собрание не явился... "Преподаватель читал нам обвинительное заключение, - сообщала одна из заметок в "Комсомольской правде", - но голос его показался нам странным, словно он не осуждал, словно сочувствовал. Мы встали и сказали: что ж тут такого? Банда докатилась до откровенного предательства, только и всего..." Преподавателя разоблачили, он оказался матерым контрреволюционером, предателем. Вам не слишком нравятся рьяные разоблачители? Что делать! Не слишком устраивают все эти слова в официальных документах: "бесконечно любимый", "родной", - похоже на предписание? Можно только пожалеть о вашем интеллигентском чистоплюйстве - нельзя в наше время жить не чувствами, а какими-то рудиментами чувств!.. Ненависть и любовь-только! Вот ведь пишут же молодые рабочие Трехгорки: "Сейчас, в эти дни, все наши мысли, все взоры обращены к Вам..." Они пишут: "Любим Вас, безгранично верим, учимся у Вас! Нет у нас дороже Вас человека!.. Мы всю свою молодую кровь до последней капли..." Пишут: "Работайте спокойно, товарищ Сталин! За Вами мы все! Вокруг Вас - мы все!.." Умнейшие люди страны кончают здравицей "Гениальному человеку современности". Прославленные летчики клянутся: "С именем Сталина..." В переполненных залах встают единодушно, топят эти слова в овациях: "бесконечно любимый, родной", "вождь трудящихся всего мира", "величайший гений всего человечества"... Вдумайтесь: величайший гений - всего - человечества!.. Никто же не знал тогда, что он слушает - и не слышит! Что ему всего этого мало, мало! Тебе попросту ни до чего на свете, человек девятнадцати или скольких там лет! Ты весь в одном: там, за далекими Пиренеями, решается твоя судьба. Ты весь - с теми мальчиками из Барселоны, которые все до единого ушли на фронт, - вы читали о них? С теми молодоженами, которым дали отпуск на сутки - в то время как товарищи их снова и снова поднимались в атаку,- и они не ушли никуда, они не могли иначе, и первую брачную свою ночь - и сколько других! - провели под пулями. Вот ты где сейчас, молодой человек тридцать шестого года... Ты ходишь по улицам, эмоционально взъерошенный и бесконечно одинокий, потому что юность всегда одинока, если взглянуть на нее издали, с высоты непросто прожитых лет. Это только она не замечает по неопытности, как она одинока. В каждом встречном видит она побратима, случайные контакты в толпе волнуют ее почти до слез. Главное, не главное - все сбивается ею в кучу: добро приплюсовывается, зло отметается вовсе. Что там она замечает, юность, в этой бесконечной жажде красоты и гармонии!.. Бедная юность! У нее одна забота: ее нет сейчас там, где труднее. Всюду решительно! - обходятся без нее. Она в ужасе: кто-то - не она! - умирает, кто-то - не она! - совершает пологи. Она исходит готовностью, как спелый плод соками. Когда же, в какую минуту пробьет ее срок? Когда она наступит, эта минута?..