Читаем без скачивания Собрание сочинений в пяти томах. Том пятый. Пьесы. На китайской ширме. Подводя итоги. Эссе. - Уильям Моэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут нас прервали. В комнату вошла маленькая девочка и прильнула к старику. Он сказал мне, что это его младшая дочь. Он обнял ее и, что-то ласково шепча, нежно ее поцеловал. На ней была черная кофта и штаны, едва достигавшие ей до лодыжек, а на спину падала длинная коса. Она родилась в тот день, когда революция победоносно завершилась отречением императора.
— Я думал, что девочка явилась провозвестницей Весны новой эры,— сказал он.— Но она была лишь последним цветком Осени великой нации.
Из ящика американского бюро он достал несколько монет, дал их девочке и отослал ее.
— Вы видите, я ношу косу,— сказал он, беря ее в руки.— Это символ. Я последний представитель старого Китая.
Более мягким тоном он поведал мне, как в былые времена философы в сопровождении учеников переходили из княжества в княжество, обучая всех, кто был достоин обучения. Монархи призывали их к себе на совет и назначали правителями городов. Он обладал обширной эрудицией, и его округлые фразы придавали многокрасочную живость эпизодам истории его родины, которые он упоминал. Невольно он представился мне довольно жалким. Он чувствовал в себе способность управлять государством, но не было монарха, который вручил бы ему бразды правления; он был хранителем учености и жаждал передать ее множеству учеников, по которым томилась его душа, а внимать ему приходила лишь горстка бедных, заморенных голодом провинциалов.
Раза два я начинал тактично прощаться, но ему не хотелось меня отпускать. Дольше оставаться я уже не мог и встал. Он задержал мою руку в своих.
— Мне хотелось бы подарить вам что-нибудь на память о вашем посещении последнего философа Китая. Но я беден и не нахожу ничего, что было бы достойно вашего внимания.
Я заверил его, что воспоминание о нашей встрече уже бесценный дар. Он улыбнулся.
— В нынешние демократические дни память людей стала короткой, и мне хотелось бы подарить вам что-нибудь более весомое. Я подарил бы вам одну из моих книг, но вы не читаете по-китайски.
Он поглядел на меня с дружеской растерянностью, и тут меня осенило.
— Подарите мне образчик вашей каллиграфии,— сказал я.
— И вы будете довольны? — Он улыбнулся.— В дни моей юности считали, что я владею кисточкой не столь уж дурно.
Он сел за стол, взял большой лист бумаги и положил перед собой. Капнул водой на камень, потер по нему палочкой туши, взял кисточку и начал писать, свободно двигая рукой от плеча. Следя за ним, я, посмеиваясь про себя, вспомнил еще кое-что, мне про него известное. Как говорили, почтенный старец, едва ему удавалось накопить немножко денег, расточительно бросал их на ветер в квартале, населенном дамами, для описания которых обычно употребляются эвфемизмы. Его старшего сына, видное лицо в городе, такое скандальное поведение сердило и ставило в унизительное положение. Только сильное чувство сыновьего долга удерживало его от сурового нагоняя распутнику. Не спорю, такая безнравственность для сына достаточно тяжела, однако те, кто изучает человеческую натуру, смотрят на нее без возмущения. Философы склонны полировать свои теории в кабинетной тиши, делая выводы о жизни, которую знают лишь из вторых рук; и мне часто казалось, что их труды обрели бы большую весомость, испытай они на себе прихоти судьбы, выпадающие на долю обыкновенных людей. Я был готов взглянуть на забавы почтенного старца в злачных местечках с полной снисходительностью. К тому же он, быть может, лишь тщился пролить свет на самую неизъяснимую из человеческих иллюзий.
Он кончил. Чуть-чуть присыпал лист пеплом, чтобы тушь скорее высохла, и встал, протягивая его мне.
— Что вы написали? — спросил я.
Мне показалось, что в его глазах вспыхнул злокозненный огонек.
— Я осмелился преподнести вам два маленьких моих стихотворения.
— Я не знал, что вы к тому же и поэт.
— Когда Китай был еще нецивилизованной страной,— сказал он саркастически,— все образованные люди умели слагать стихи — хотя бы изящно.
Я взял лист и посмотрел на иероглифы. Они сплетались в очень приятный узор.
— Но не напишете ли вы мне и перевод?
— Tradutore — tradittore[*19],— ответил он.— Не можете же вы требовать, чтобы я предал себя! Попросите кого-нибудь из своих английских друзей. Те, кто знает о Китае особенно много, не знают ничего, но, конечно, вы найдете такого, кто сумеет перевести вам несколько простых безыскусных строк.
Я попрощался с ним, и с величайшей любезностью он проводил меня до носилок. При первом удобном случае я отдал стихи моему знакомому синологу, и вот они в подстрочном переводе, который он сделал. Признаюсь, что, прочитав их, я был — вероятно, без малейшего на то основания — крайне изумлен.
Ты меня не любила: твой голос был сладок,Глаза полнились смехом, руки были нежны.А потом ты полюбила меня: твой голос был горек,Глаза полнились слезами, руки были жестоки.Как грустно, как грустно, что любовь сделала тебя такой,Какую нельзя любить.
Я жаждал, чтобы годы проходили быстрее,Чтобы ты лишаласьБлеска глаз, персиковой нежности кожиИ всего жестокого великолепия своей юности.Тогда я один буду любить тебяИ наконец-то ты будешь неравнодушна ко мне.Завистливые годы промчались слишком быстро,И ты лишиласьБлеска глаз, персиковой нежности кожиИ всего чарующего великолепия своей юности.Увы, я не люблю тебяИ равнодушен к тому, что ты ко мне неравнодушна.
XXXIX. МИССИОНЕРША
Ей, несомненно, было по меньшей мере пятьдесят, но годы, прожитые в несгибаемом убеждении, не омраченном и тенью сомнений, не покрыли ее лицо морщинами. Ее чело, не изборожденное следами пытливых мыслей, осталось гладким. Черты лица у нее были крупные и правильные, чуть-чуть мужские, а решительный подбородок подтверждал впечатление от ее глаз. Они были голубые, уверенные, безмятежные. И сквозь большие круглые очки сразу определяли вас. Вы чувствовали, что перед вами женщина, привыкшая и умеющая распоряжаться. Ее милосердие отличалось в первую очередь практичностью, и вы сразу проникались убеждением, что несомненную доброту своего сердца она расходует по-деловому. Можно было предположить, что человеческое тщеславие ей не чуждо (и это следовало засчитать ей как искупительную добродетель), поскольку на ней было платье из темно-лилового шелка, пышно вышитое, и шляпка с гигантскими анютиными глазками, которая на менее почтенной голове могла бы показаться пикантной. Однако мой дядя Генри, двадцать семь лет пребывавший священником Уитстеблского прихода и имевший самые твердые взгляды на то, как положено одеваться супруге духовного лица, никогда не возражал против того, чтобы тетя Софи носила лиловое, и не нашел бы ничего предосудительного в костюме миссионерши. Речь ее текла свободно и ровно, как вода из крана. Беседовала она с восхитительной словоохотливостью политика по окончании предвыборной кампании. Вы чувствовали, что она понимает смысл своих слов (редкое достижение для большинства из нас) и говорит не на ветер.
— Я полагаю,— сказала она мягко,— что, зная обе стороны вопроса, вы будете судить о нем иначе, чем судили бы, зная только одну. Но факт остается фактом: два плюс два равно четырем, и спорьте хоть всю ночь напролет, пяти они равны не будут. Права я или ошибаюсь?
Я поспешил заверить ее, что она абсолютно права, хотя в самой глубине души, учитывая новые теории относительности и странное поведение параллельных линий в бесконечности, я не так уж в этом уверен.
— Никто не может есть пирог и иметь его,— продолжала она,— и за удовольствия надо платить, но, как я всегда объясняю детям, не следует ждать, что все всегда будет по-вашему. Никто не совершенен, и я считаю, что, ожидая от людей самого лучшего, всегда получаешь самое лучшее.
Признаюсь, я был ошеломлен, но твердо решил вносить свою лепту. Этого требовала простая вежливость.
— Люди в большинстве живут достаточно долго, чтобы узнать на опыте, что худа без добра не бывает,— начал я с глубоким убеждением.— Проявляя настойчивость, вы достигнете практически всего, на что способны, и в конце-то концов лучше желать того, что вы имеете, чем иметь то, чего вы желаете.
Как мне показалось, ее глаза при этом моем категорическом утверждении чуточку остекленели от недоумения, но не исключено, что мне это померещилось, поскольку она энергично кивнула.
— Разумеется, я понимаю, что вы имеете в виду,— сказала она.— Мы не можем сделать больше того, что можем.
Но кровь у меня разбушевалась, и, словно не заметив, что меня прервали, я продолжал:
— Мало кто осознает всю глубину неоспоримой истины, что каждый фунт содержит двадцать шиллингов, а каждый шиллинг содержит двенадцать пенсов. Я убежден, что лучше ясно видеть кончик своего носа, чем смутно проникать взглядом сквозь кирпичную стену. И если мы можем быть в чем-то уверены, так лишь в том, что целое всегда больше части.