Читаем без скачивания Без объявления войны - Виктор Кондратенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в редакции тишина. Все корреспонденты в отъезде. Заглянул в комнату, где жил Твардовский, и остановился на пороге удивленный. Александр Трифонович неторопливо укладывал в небольшой чемодан вещи.
— Что за сборы? Куда?
— А это то, чем кончаются всякие нелицеприятные разговоры. Заходи, не стой на пороге. Я же тебе говорил, что не сойдусь характером с новым редактором. — Твардовский закрыл крышку чемодана, щелкнул замком. — Еду в Москву. А там уж куда пошлют.
— Это правда? Как же так?!
Он махнул рукой:
— Не будем об этом... Я тебе книжку стихов хочу подарить. Вот она, возьми. Мы были на фронте товарищами, о чем я и написал. — Положив тетрадь в вещмешок, он оглядел комнату. — Кажется, все. Ни приметы, ни следа... Теперь я вольная птица. Впереди у меня еще ночь. Но решил собраться заранее. Я сейчас вот о чем подумал: нет, все-таки настоящая примета и настоящий след останется навсегда. Если будем живы, после войны мы еще не раз вспомним с тобой Киев и Канев.
Тяжело было расставаться с Твардовским.
— Надо немедленно пойти к Галаджеву, поговорить с ним, — заволновался я.
— Отрезанный кусок хлеба незачем прикладывать к буханке, все равно отпадет. Я уже решил. Буду прощаться с Воронежем. — Он пристально посмотрел на меня, чуть усмехнулся. — Затяни ремень потуже, продолжай врага крушить, будь с веселой шуткой дружен, с грустью незачем дружить.
14
Пропахший крепкой махоркой и набитый сверх всякой меры пассажирами, вагон уносил меня в Новый Оскол. Ехал я с невеселыми мыслями. Трудно примириться с тем, что в редакции нет уже тех, с кем встречал тревожные киевские рассветы, когда грохот бомбежки горным обвалом врывался в городские кварталы.
На вокзале Нового Оскола в толпе мелькнул будто Первомайский. Вишневая трубка в зубах, шинель, туго стянутая ремнями, и за спиной желтеет коровьим мехом трофейный ранец. Неужели Леонид Соломонович? Верится и не верится. Быстро пробираюсь сквозь толпу. Он!
Оба рады неожиданной встрече. Первомайский — корреспондент фронтового радиовещания. Он, так же, как и я, надолго прикомандирован к 21-й армии. Тут же решили жить на одной квартире и вместе ездить в действующие части.
Политотдел армии располагался на западной окраине Нового Оскола и занимал самые крайние домики. За ними начиналось гудящее ветрами широкое снежное поле. Мы думали, что с жильем будет туго, но ошиблись. Заместитель начальника политотдела полковой комиссар Леонид Иванович Соколов вручил нам ключи, а дежурный — пожилой боец — привел к домику, отведенному под корреспондентский пункт.
Домик крохотный, но опрятный. По словам бойца, его владелец, старый доктор, подался на восток. Теперь здесь никто не жил. В домике — чулан, кухня и комната. Вся мебель состоит из большой двухспальной кровати, стола и трех стульев. Во дворе глубокий колодец с хорошей питьевой водой и сарай, полный дров. Теперь на плите часто кипит котелок. Есть всегда свежезаваренный чай. Спим на одной кровати, работаем за одним столом. Леонид Соломонович немногословен, сдержан и вежлив. У нас установлено: сел за стол — работай молча. Первомайский обладает исключительным упорством в работе. Никогда не встает из-за стола, не набросав вчерне очерка или стихотворения. Стихи он пишет легко, быстро. Но это кажется на первый взгляд. Потом возвращается к ним, тщательно шлифует. Выходит словно на поединок с чистым листом бумаги. Его смуглое лицо становится строгим и сосредоточенным. Почти не выпускает изо рта трубку и, когда она гаснет, продолжает шевелить губами, как бы потягивая дымок. В его пышной черной шевелюре начинает пробиваться седина. Иногда, набивая потухшую трубку очередной порцией табака, он подходит к тусклому настенному зеркалу и выдергивает из волос серебристую нить.
Вот уже несколько дней в поле бушует снежный буран, и под его неумолкающиий гул Первомайский заканчивает книгу стихов «Земля». Обычно перед тем, как идти в столовую на обед, он отрывает от исписанных листов усталые, с набухшими веками карие глаза:
— Послушай.
Его стихи захватывают и сразу переносят меня то на размытый осенними дождями ржавый шлях, то на берег прозрачной речки Берестовой, где поэт провел детство. Она наполнила его сердце степным раздольем, нежным шелестом камышей, плеском речной волны. И вот ее вспенили разрывы бомб, и дым черной водой хлынул на светлые песчаные берега. Дышал боем Ивангород. Народ на войне был главным героем его стихов. Народная война рождала слово и придавала ему свою красу и силу. Рядом с печальными картинами нашего отступления с Украины звучали мужественные строфы, призывающие к борьбе и победе. Его голос дрожал от гнева и волнения: «Машины грузно двинулись, пошли. Нагнувшись, я поднял комок земли, нахлестанный осенними дождями. Он тяжко холодел в моей руке, как сердце без кровинки... Вдалеке пожар высокий задрожал за нами. И вздрогнул я, услышавши гудок, и побежал — меня ждала машина, — но я не бросил наземь тот комок твоей земли озябшей, Украина!» Поэт верил: «Пройдет в походах трудная година. Настанет день, и я верну тебе комок земли нетленной, Украина!» [2]
Если я делал после чтения какие-нибудь замечания, Леонид Соломонович поправлял ту или иную строчку. Иногда, подумав, отрицательно покачивал головой:
— Нет, тут ты не прав. Надо оставить так, как есть. Александр Блок говорил: «Но ты, художник, твердо веруй», — Леонид Соломонович перечитывал стихи и потом принимался набело переписывать их в добротную записную книжку с бархатным переплетом.
А зима словно взбесилась. Апрель, но дуют северные ветры и надоедливо гудит снежный буран. Я и Леонид Соломонович начинаем уже раскаиваться в легкомыслии: слишком рано сдали зимнее обмундирование. Выручают березовые полешки: весело потрескивают в плите и наполняют домик теплом. Получили дополнительный паек, но сидим без чаю. Первомайский пошел за водой и умудрился утопить в колодце котелок. Теперь шарит по полкам в чулане в надежде найти там хоть какую-нибудь подходящую посудину. Вдруг слышу:
— Здесь чудеса, скорей ко мне на помощь!
Действительно, чудеса. Из чулана Леонид Соломонович осторожно выносит покрытый потускневшим красным лаком старинный граммофон с большой коричневой деревянной трубой.
— А пластинки?
— Надо искать...
На самой верхней полке обнаруживаем в круглой коробке для шляп целую коллекцию редких пластинок: Шаляпин, Вяльцева, Собинов и какие-то незнакомые нам итальянские певцы и певицы.
Осматриваем граммофон — досада, ни одной иголки.
— Нужен Шерлок Холмс, — роняет Первомайский. — В чем могут храниться иголки? В какой-нибудь коробочке. Давай искать.
Переворачиваем вверх дном весь захламленный чулан, но не находим ни одной иголки. Зато отыскался старый чайник, и теперь он позванивает на плите крышкой.
Больше всего Первомайского удивляет граммофонная труба. Как же ее все-таки выточили из дерева? После осмотра приходим к заключению: она не выточена, а искусно склеена из кусков бамбука и тщательно отполирована.
— Где же запропастились эти граммофонные иголки? — сокрушается Леонид Соломонович. Он с тоской смотрит в темнеющее окно. — А буря, как назло, все воет... Ты знаешь наизусть мою любимую «Тамань». Прочти хоть что-нибудь.
«Она прыгнула в лодку, я за ней, и не успел еще опомниться, как заметил, что мы плывем. «Что это значит?» — сказал я сердито. — «Это значит, — отвечала она, сажая меня на скамью и обвив мой стан руками, — это значит, что я тебя люблю...» Вдруг что-то шумно упало в воду: я хвать за пояс — пистолета нет... Хочу оттолкнуть ее от себя — она как кошка вцепилась в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва не сбросил меня в море. «Чего ты хочешь?» — закричал я, крепко сжав ее маленькие руки; пальцы ее хрустели, но она не вскрикнула: ее змеиная натура выдержала эту пытку».
Я прочел еще небольшой отрывок, и мы под вой вьюги стали укладываться спать.
— Ничего не скажешь, умели писать, умели. — Первомайский нечаянно задел рукой висевшую над кроватью литографию с потускневшими шишкинскими мишками, и на его голову упала плоская металлическая коробочка, рассыпав по подушке граммофонные иголки.
Выдалась удивительная ночь. До самого рассвета в домике лилась музыка, звучали голоса знаменитых певцов. Народные песни, романсы, арии из опер — чего мы только досыта не наслушались в ту вьюжную ночь. Из всей кипы пластинок Леонид Соломонович выбрал одну — «Ноченьку» в исполнении Шаляпина. Уже днем он часто ее проигрывал и, вслушиваясь в песню, сидел возле граммофона неподвижно, с полузакрытыми глазами. Потом остановился еще на одной пластинке, тоже шаляпинской, и, отправляясь за водой, продолжал напевать: «Сам я знаю почему ты, девчоночка моя, уй, одна меня тревожишь, одна решила мой покой».