Читаем без скачивания Новый Мир ( № 2 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
23 февраля 2010 года исполняется 20 лет со дня смерти поэта Давида Самойлова (1920 — 1990). Публикацией мемуарного очерка Михаила Львовского журнал “Новый мир” решил почтить эту дату.
Публикация Галины Медведевой .
В предвоенные годы молодые поэты Москвы часто узнавали друг друга прежде, чем доводилось им познакомиться лично. Впереди каждого летели его самые знаменитые строчки, передаваемые из уст в уста, так как никто из нас не печатался.
“Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал” (П. Коган).
“Любви упрямая резьба по дереву непониманья” (И. Окунев).
“Как пахнет женщиной вагон, когда та женщина не с нами” (Н. Майоров).
“Где взгляд косой навис косой над славой Пабло Пикассо” (С. Наровчатов).
“Она стояла над цветами, как продолжение цветов” (М. Львов).
“Произошла такая тишина, какую только мертвыми услышим” (Б. Слуцкий).
Я мог бы без конца цитировать такие летучие строчки, в том числе, конечно же, М. Кульчицкого, и Н. Глазкова, и Е. Аграновича. Но больше всего мне хотелось познакомиться в те далекие годы с автором стихотворения, которое врезалось мне в память все целиком, и никогда уже я не мог его позабыть, потому что повторял без конца по любому поводу и без всякого повода:
Плотники о плаху притупили топоры.
Им не вешать, им не плакать —
сколотили наскоро.
Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.
Толки шли в трактире “Перстень короля Гренадского”.
Мне было известно, что сочинил эти стихи Давид Самойлов — студент ИФЛИ. Говорили, что после того, как “Плотники” появились в ифлийской стенгазете, разгорелись горячие споры. А мне казалось — о чем тут спорить, когда гениально.
И вот, наконец, с помощью Павла Когана мы познакомились. Давид прочитал мне одно стихотворение про охоту на мамонта и сказал, что больше у него ничего нет.
— Как нет?
— А так. Я мало пишу. Теперь ты читай.
Я начал. Он говорит: “Еще”. Читаю. “Еще”, — говорит. Я прочитал все, что у меня тогда было. Он улыбается, как мальчик, которому подсунули не то пирожное.
— Понимаешь… Не нравится. Ты не обижайся. У тебя все есть. Ты, безусловно, поэт. Но мне такие стихи вообще не нравятся.
Я, конечно, обиделся.
— А кто из поэтов тебе нравится? — спрашиваю.
Отвечает:
— Пушкин.
Я подумал, что издевается. Но улыбка обезоруживала.
Ну, не то пирожное. Что тут поделаешь! Главное, если бы “Плотники” мне не нравились — легче, конечно, было бы. А то ведь как нравятся!
Немного от сердца отлегло, когда увидел, как он слушает моих друзей-поэтов. Очень внимательно, но тоже без особого восторга.
С тех пор главным в моей жизни стало неутолимое желание — пусть автору “Плотников” понравится хоть одна моя строка.
Это произошло не скоро.
Естественно, в нашу компанию молодых поэтов то и дело попадали девушки. Одни писали стихи, другие нет, а просто красивые. Среди тех, кто не писал, была красивая Люся М. Она ушла из Вахтанговского театрального училища, но уезжать из Москвы не хотела.
“Почему бы ей не поступить в Литинститут?!” — решили мы. Что стихов у нее нет — не беда, напишем! И написали. В основном я, Наровчатов и, кажется, Агранович.
Давид Самойлов прочитал стихи, которые якобы сочинила Люся М.,
и, ткнув в одно из них, спросил меня:
— Это ты написал?
Отвечаю:
— Я.
— Ты знаешь, мне очень нравится.
Я чуть не заплакал.
— Да я это левой ногой нацарапал.
— А мне плевать, — говорит Давид, — рукой, ногой… Нравится, и все.
Я спрашиваю:
— И чем же оно тебя так привлекло?
— Свободой, понимаешь, свободой!
Я задумался. Что же произошло? Когда я эти стихи за Люсю М. писал, никакой особой ответственности не чувствовал. За один присест — почти набело. Может, так и надо? Не знал я тогда слова “раскованность”, его еще тогда не изобрели. А Давид, говоря о стихах, произносил слово “свобода”. Он его всю жизнь повторял.
В воспоминаниях, подобных тем, какие я сейчас пишу, лучше всего рассказывать о случаях из жизни, а не о спорах, мыслях или, скажем, о чертах характера, без подтверждения, начинающегося со слов: вот, например… Про случаи легче всего читается. Но без того, о чем мне хочется сказать, не стоило заводиться с воспоминаниями. Это не про случай.
Давид Самойлов был человеком искусства. Всего искусства, в полном объеме этого понятия. Я ощутил это еще во времена, когда восхищался “Плотниками”. В них, казалось мне, все: музыка, живопись, гравюра, артистизм и, конечно, поэзия. Спорить приходилось с теми, кто приклеивал этому стихотворению ярлыки “литературщина”, “стилизация”. А в те времена нам вдалбливали: не дай бог, если у тебя в стихах ассоциации, связанные с искусством, — это обязательно вторично. Надо непосредственно про жизнь. Как будто искусство — это не часть жизни! Этого Давид не говорил, но я уверен: именно об этом он и молчал.
— А что такое стилизация? — говорил за него я. — Если поэт всегда привлекает к себе читателя, так или иначе опираясь на его жизненный опыт, то в стилизации он обращается главным образом к эстетическому читательскому опыту. Эстетический опыт тоже часть жизни, причем важнейшая. Нет, уж оставьте нам право без памяти любить “Моцарта и Сальери” и твердить стилизацию: “Я здесь, Инезилья”…
Давид молчал об этом, но твердо знал, что имеет право воскрешать в нашей памяти всего Вальтера Скотта и все баллады о Робин Гуде одной строчкой “Плотников”. Этим правом он пользовался всю жизнь. Уже в зрелых стихах Моцарт, Бах, Рихтер вдохновляют его Музу. Давид, если признаться, был эстетически образованнее нас всех. И он не поддался ученическим предрассудкам типа: пиши только о том, что случилось с тобой, чему был свидетелем. Мировое искусство учило его другому, почему он и стал любимым поэтом интеллигенции. Он захватил ее не только безусловным поэтическим даром, но и внушительным объемом общечеловеческой культуры, которой так чураются стихотворцы, боящиеся утопить в ней свое хилое своеобразие.
Да, юноша Давид Самойлов не вступал в теоретические споры. И в крупнейших наших поэтических вечерах участия не принимал. Я тогда все время пытался понять: почему? Например, вечер в Юридическом институте. Мы все на эстраде, а он — в зрительном зале. Зорко наблюдает за происходящим.
А наблюдать было за чем.
Павел Коган на глазах у ликующих зрителей чуть не подрался за место на трибуне с Даниилом Даниным, тогда сотрудником Литгазеты, а ныне известным писателем.
Из-за чего был сыр-бор?
А в походной сумке —
Спички и табак,
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
Именно этих поэтов, включая автора процитированных строк, Эдуарда Багрицкого, мы считали своими учителями. Признавали Асеева, Кирсанова и, конечно же безоговорочно, Маяковского. А Блок, Гумилев, Ахматова, Цветаева, Ходасевич, Мандельштам? Мы любили их, но они были тогда как бы в тылу. На передовой — все те же, которых я перечислил выше.
Считая себя учениками этих поэтов, считая своей идеологией “откровенный” марксизм (а не приспособленный к официальным догмам предвоенного времени), мы рвались в бой с предыдущим поколением молодых поэтов — К. Симоновым, М. Матусовским, М. Алигер, Е. Долматовским. Они нам казались “лакировщиками” и приспособленцами по содержанию и архаиками по форме. Д. Данин принадлежал к их поколению и решил на этом вечере прикрыть грудью своих друзей. Павел Коган во всеуслышание назвал его “дяденькой из Литературной газеты”, и Данин, разумеется, был побежден. Вообще, как всегда, победа досталась, как теперь говорят, радикалам.
После вечера Давид, сидевший в зале с блокнотом в руках, прочел каждому из нас коротенькую рецензию по поводу того, как мы читали и держались на эстраде. При этом — ни слова о самих стихах. Замечания были профессиональными. Показалось, что с нами говорит режиссер, а не поэт. Причем режиссер, учитывающий, что мы не актеры, а поэты.