Читаем без скачивания Одна на мосту: Стихотворения. Воспоминания. Письма - Ларисса Андерсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<…> Теперь надо бежать на кухню. Валерий, это длинное и настоящее письмо, больше таких до моего «утрясения» во Франции Вы не получите, но мне Вы ответите, не так ли, еще сюда? Я уеду, вероятно, только 23 сентября. Если Вам не трудно, пошлите это письмо (или копию) Мэри и Марии Павловне. Мне тоже теперь придется так писать. Большой привет Евгении Александровне и Вашему брату[144].
12 января 1970. Париж
Дорогой Валерий, конечно, опять не ответила сразу, так как писала, писала, писала… Не радуйтесь за меня — не стихи и не роман, а поздравления. Набралось много, так как в прошлом году почти всех обидела. И не жалею: если бы знала, что это мой последний год на Таити, то даже и Вам бы не написала, вот! Целыми днями плавала бы в лагуне.
Рада за Вас, что у Вас «возникают стихи по всякому поводу». Это так и бывает — они именно возникают… или не возникают. Пока я жила одна в Марселе, они тоже начали бурно возникать, теперь опять все остановилось. Другие «волны» идут наперебой: искать другую квартиру или нет, покупать мебель или не покупать, что варить на обед и т.д. А в Марселе я пила чай с тем, что было под рукой, и покупала сыр или что-нибудь, когда в доме ничего не было. Вот Вам марфистость, которой Вы любезно уготовили почетное место на том свете в Вашем стихотворении <…>.
Мне очень понятно, что Вы говорите о фантазии. Не только понятно, но и близко, и проверено опытом. За всю мою жизнь. Именно пишется тогда, когда событий-то и нет, когда мысль не расходится на все четыре ветра, а упирается в четыре стены, распухает до невозможного и находит выход в творчестве, даже в «видениях». Поэтому-то за всю мою бродячую разнообразную жизнь мне так не хватало моей маленькой комнаты и просто дождя или снега за окном вместо вида на океан или экзотические деревья. Конечно, я очень страдаю теперь оттого, что перед носом дома и еще подъемный кран на стройке, который хоть и смахивает на торчащую неподалеку верхушку прославленной (по-моему, зря) Эйфелевой башни, но уж никак не источник эстетических наслаждений.
Но писать-то мне мешает как раз не он.
«Возрождение» с моими стихами пришло мне сюда с Таити, даже в трех экземплярах. Рецензии Терапиано[145] я еще не раздобыла и вообще никого из пишущей братии еще не видела. Я понятия не имела, что из-за моих стихов, вернее, что мои стихи послужили таким удобным поводом для такой смачной и увлекательной перепалки. Кстати, сама Ирина Одоевцева мне говорила десть лет тому назад что она переделала мои стихи — «не правда ли — так лучше?» Я не нашла, что лучше, но так как была переполнена благоговейным почтением к ее таланту и опыту, то сказала: «Угу, хорошо…» И потом забыла об этом. Так что когда Мэри мне напомнила, что Терапиано переделал мои стихи, я неуверенно написала, что считала это работой Одоевцевой, но, впрочем, не помню… Это все было так давно и никто из моих знакомых стихов моих не читал (и не читает) — так что мне было безразлично…
Видела замечательную, но очень тяжелую картину на русском языке «Андрей Рублев». (Как могли выпустить там такую, с такими, например, словами: «Только через молитву видимое к невидимому прикасается».)…
<…>
Между Эйфелевой башней и подъемным краном и проектами насчет стульев (в стиле Людовика XV или Режанс Рустик) набросала пару стишков, но еще совсем сырых, не знаю даже, какого они калибра, не отстоялись. Послать, что ли, Вам на расправу?..
Берегите свое здоровье, Вы очень драгоценный друг и человек. Но, конечно, Вы и драгоценный сын, так что уж мама Вас побережет.
<…>
17 декабря 1970. Париж
Дорогой Валерий!
<…> Я занята своей предстоящей поездкой в Киев — моя тетя очень больна, и все мне пишут, что она только и живет тем, что ждет меня. Приходится снаряжаться по-зимнему и ехать, боюсь ждать весны. <…>
Я совсем забросила стихи — или оттого, что затормошилась, или оттого, что и здесь они никому как будто не нужны. Даже мои друзья никогда не просят почитать. Горбов болен, в госпитале, в прошлый раз, когда я звонила, мне сказали, что ему лучше. Но и он не просил стихов, просил прозу, да еще с сюжетом. Вообще никто из них никогда мне не звонит, и у меня сложилось впечатление, что или они друг с другом не встречаются, или встречаются без новых людей. Между тем они были довольны моим «дуракавалятельным» отзывом о выставке Шагала, который прошел в «Возрождении» (не под моим именем)[146]. Впрочем, я сама виновата. Я могла бы познакомиться с людьми из «Русской мысли», но до сих пор не удосужилась. Впрочем, тут и другая причина (киевская). Там тоже все остановилось. Появлялись то те, то другие люди, которые собирали наши стихи для какого-то сборника, а теперь все увяло. Мне даже Всеволод Иванов писал об этом. Он прислал мне несколько своих книг, язык у него здорово крепкий.
Весной мы уедем из Парижа в деревню, там уж не будет никакого контакта, но, может быть, не будет и такой беготни и суеты, как в Париже. Не знаю, запишу ли от тоски или просто завою на луну…
Пишете ли Вы так же много и легко, как в прошлом году? Я думаю, это как молитва у монахов: если молишься регулярно, то и выходит, а если нет — то наступает «сухость» души — не так ли? И стихи не звучат. А как хорошо, когда они звучат! Словно вот тут оно и есть – то, для чего живешь…
<…>
15 марта 1971. Париж
Дорогой Валерий,
Давно я Вам не писала, но опять начинать с извинений и оправданий даже не хочется. Не успеваю за всем. Вот теперь опять заканчивается парижский период жизни. Посылаю Вам копию моего письма к Мэри, тоже торопливого и «бездарного»… если я буду ждать, чтобы написать блестящее письмо <…>. А так Вы будете знать о текущих делах, которые Вам могут быть интересны. Кстати, я там руганула Вас, а я не люблю ругать за спиной, особенно тех, кого я люблю и кого считаю «своими».
<…>
Узнала, что внезапно умер Батурин. Я переписывалась с ним, но в последнем его письме он обиделся на меня за то, что я отвечаю несерьезно, и думала, что вот не пишет. А он умер. И умер как раз тогда, когда собирался выйти на пенсию и начать новую жизнь. Бедняга.
<…>
Виделась несколько раз с Ниной Мокринской. Она действительно совершенно отошла от стихов <…>. Она очень милая и добрая, и это самое важное, по-моему, но интересуется больше всего какими-то аукционами, как-то сделать деньги и т.д. Я, впрочем, тоже не прочь сделать их, но совершенно не способна на коммерцию. Все такое у меня моментально вылетает из головы, я начинаю скучать и зевать.
<…>
Спасибо большое за Ваши марки, ужасно симпатичные, вот такие я люблю. Не могу пока разобраться со своими, их набралась куча, м.б., в деревне будет время, не знаю. Терпите. Надеюсь также получить от Вас Ваши стихи, если Вам не трудно, и возобновить переписку с Лидо.
Кстати, Щеголев сказал мне по телефону, что очень любит Евтушенко, — прямо как приемного сына (или вроде). На всех не угодишь, — Вы его за поэта не считаете. Да, Можайская просила узнать в «Возрождении», послан ли Вам январский номер. Говорят, послан и долго идет. У Можайской нет телефона, и она вечно бегает по всяким делам, своим и не своим, так как она добрая и на нее все сваливают. Кстати, она и другие недавно гуляли по городу с зонтиками, на которых было написано «Мир» на всех языках. Не знаю, кто от этого помирился, но она простудилась.
Привет маме, простите за сумбур. <…>
Г-же Петерец
20 марта 1945. Шанхай
Дорогая г-жа Петерец!
Я пишу Вам вместо Мэри, с ее согласия, так как она находится в очень нервном состоянии и вряд ли напишет Вам теперь. Ваш сын был моим большим другом и я, вместе с Мэри, находилась при нем в его последние часы. Он болел ровно два месяца с 13 октября и 13 декабря был похоронен. Болезнь его была тяжелой в смысле борьбы за жизнь, так как принимались все возможные средства, операции, уколы, вливания — все, на что возлагалось хоть сколько-нибудь надежд. В материальном отношении не было затруднений, так как его друзья и газета, где он работал, не останавливались ни перед чем. Сам он в течение всей болезни надеялся на выздровление и даже в последнюю свою ночь на земле шутил и разговаривал с друзьями, которые все время дежурили вместе с нами у его постели. Только за час перед смертью он почувствовал сильную слабость и, не знаю, сознавая близость смерти или только чувствуя упадок сил, сказал: «Все, что от меня зависит, я сделаю, но это, кажется, не зависит от меня». Это были его последние слова, что я помню, так как после этого меня послали за чем-то, а он вскоре впал в забытье, и, когда через час я вернулась, он уже лежал без дыхания. В самый момент смерти при нем была только Мэри и по странной случайности заглянувший священник этого госпиталя. Он прочитал отходную и благословил его. Не знаю, придаете ли вы значение религиозной стороне. Если да, то Вас должно радовать, что с этой стороны также было сделано все необходимое, причем и по католическим, и по православным обрядам, независимо от гражданских похорон.