Читаем без скачивания Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как природа великолепна! Даже Северная Италия, сразу же за перевалом, где большие озера лежат среди гор, и та уже дышит югом, дышит негой, которую тому лет пятнадцать он пытался передать, переводя гетевскую «Песню Мины» из «Вильгельма Мейстера»: «Я знаю край! Там негой дышит лес, златой лимон горит во мгле древес, и ветерок жар неба холодит, и тихо мирт, и гордо лавр стоит… Гора там есть с заоблачной тропой! В туманах мул там путь находит свой… Там счастье, друг! туда! туда мечта зовет! Там сердцем я всегда!»
Когда и не видел еще ни лавров, ни миртов, ни лимонных деревьев (оттуда, может, и северная «мгла древес», что не видел), а уж сердцем бывал здесь, как немецкие его и английские кумиры, как русские друзья-поэты, как Сверчок, который так и не сподобился ни разу выехать за рубеж (не заслужил у Третьего отделения выездного паспорта), как те, которым не выбраться теперь даже из Сибири… А ты выбрался, ты здесь — вдыхай соленые морские брызги, дыши горячей пылью городов и пряным запахом базара, лови белозубую улыбку, чужой, добрый или корыстный взгляд, а перегревшись на солнце, присядь в тени с другом, достань свой альбом и запечатлей — для себя, для друзей, для покровительницы твоей, для памяти, для родного искусства — несравненную эту красу; еще лучше, если родится родное слово, — запиши скорей, чтоб дошло оно до потомства и чтоб мир узнал, что мы, русские, тоже видели эти святые камни, благословенную эту красу, увековечили ее нашим собственным, несравненным словом…
Два месяца путешествия прошли как во сне, ни один день не был похож на другой, как не похож на другой ни один город Италии: каждый сам — маленькая столица политики и искусства, каждый наособицу, со своим лицом. Обратно возвращались бодро, не уставшие, да и впереди еще отдых, уют семейного дома, а после стольких громких европейских названий Верне — скромное имя, но Жуковскому думалось, что на карте его жизни не последнее место оно займет, — Верне, Верне, дружеская верность, простая вера, неужто больше сюда не вернусь?
Домашние встретили их приезд восторженно, даже фрау Рейтерн не сдержала узкогубой улыбки, а уж дети — в пляс, правда, Лизхен, большухе длинноногой, прыгать было уже неприлично, как Ваичке или Мийке, она стояла у стенки стыдливо, тихо стояла, как мышь, чтоб мать, спохватившись, не погнала ее в детскую, стояла и слушала затаив дыхание рассказы про страну Франчески и Паоло, Петрарки и Лауры, Данте и Беатриче, Ромео и Юлии… Как же они читают, эти взрослые, если даже и не заметили, что Юлия моложе была, чем она, Лизхен? Он-то хоть должен был заметить…
Но и Он ничего не замечал. Погрустил перед расставаньем немного — когда теперь свидимся, вот и кончилась еще одна чудесная страница жизни, и как знать, повторится ли, потому что и жизни ведь этой остается не так много — стукнуло пятьдесят. Здесь же отметили его полвека, в тесном семейном кругу (а может, чувствовал уже каким-нибудь шестым, восьмым, десятым чувством, что это его семейный круг, все же поэт, должен был чувствовать).
Одного Он не понимал — какая это была для нее недетская драма, какое горе для Лизхен эта разлука. Ничего не заметил и не понял, даже когда спела она в саду на слова Шиллера: «Куда ты скрылся с глаз моих, любимый, забрав надежду…» — а он, услышав, стал подпевать по-русски, свои стихи, свое русское переложение, а потом то же, на русскую же, такую сладкую музыку: «Любовь унесла надежду, надежду — мой сладкий удел. Куда ты, мой ангел, куда улетел? Ах, полно! я счастьем мирским насладилась: жила, и любила… и друга лишилась. Теките струей вы, слезы горючие…»
Ничего не понял и тогда, когда, открыв ненароком подаренный им же альбом для рисования, увидел, что все его рукой сделанные там наброски любовно, линия в линию, обведены зачем-то ее рукой, — не понял, что это значит: если она не знала, что это и зачем, Он-то уж должен был догадаться. Он же взрослый. Он умный, Он жизнь посвятил вечной любви…
Нет, ничего Он не понял, простился со всеми нежно, подарил всем прощальные подарки (ей — давно желанное зеркальце в оправе) и отбыл в свой Шлагенбах что-то там долечивать, кого-то снова опекать и благодетельствовать, кому-то делать доброе и кого-то учить (не ее, не ей, разве не это главное?). А семейство Рейтерна отбыло в свой Виллинсгаузен.
В Шлагенбахе Жуковскому предстояли еще лечение, немножко скуки, чуть-чуть воспоминаний вернейских и — работа; здоровье позволяет уже писать, а заботы преподавания еще не захватили его полностью. В Верне, над водами синего Лемана, родился у него замысел стихотворной повести на сюжет давно уже его волновавшего произведения Ля Мотт-Фуке, француза, выросшего в Германии. Сейчас в Шлагенбахе он написал первую часть своей «Ундины». Работа шла неплохо, он даже принял решение работать до самого отъезда в Россию, но потом воспоминания вдруг сорвали его с места — воспоминания о недавнем, о сладких вернейских днях, синем Лемане, белых вершинах за водами, о пеших путешествиях: три версты туда, к Монтрё или, напротив, к Веве, три обратных — под тихий звон дальнего деревенского колокола или колокольчика в стаде, под пение птиц и шорох собственных подметок по каменистой дороге, той самой, что ведет к перевалу и дальше — в Италию… Поддавшись воспоминаниям, решил двинуться на родину на день-два раньше, чтобы на пути побывать в замке Виллинсгаузен у своего «вернесского семейства». Накупив подарков, он тронулся в путь, а в замке встречен был таким радостным визгом детворы, что ясно стало — не из-за подарков ждали, а его самого: любят.
Дни прошли в совместных прогулках, и разговорах за обедом, и пении, и общих воспоминаниях, таких, которые никто, кроме них, не мог разделять, — прелестный домик Верне, тропинки их сада, та, что к озеру, и та, что в гору, сразу за дорогой, где олива… Эти три дня ему казалось, что он и все Рейтерны думают об одном и так же, а на деле было и другое, о чем он не догадывался.
* * *Он, наверное, слепой, как любимый его Гомер, потому что Он не понимает ничего и не видит, а еще говорит что-то про чувства, грусть, про необходимость разлуки — доведет ли Господь когда-нибудь еще встретиться: у Него больше нет дел в Германии и много дел дома — предстоит совершеннолетие Наследника, экзамены, хлопоты, а потом устройство спокойной старости (что за слова такие глупые — детство, молодость, старость?). Он хочет построить дом возле Дерпта, чтобы, уйдя в отставку, обосноваться там, и вернуться на Рейн у Него нет никакой надежды… Разве Он понимает, что такое разлука, раз Он так говорит, и что значили для нее эти их два месяца в Италии? А что будет теперь? Конечно, она будет ждать, она целую жизнь будет ждать, и она будет страдать, как страдала девочка Маша, но зачем говорить такие слова — «навсегда»? Зачем отнимать надежду?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});