Читаем без скачивания Дневник. Том I. 1825–1855 гг. - Александр Васильевич Никитенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот случай из его жизни, который должен был бы послужить ему уроком, если бы фантастическое самолюбие способно было принимать уроки. Пользуясь особенным покровительством В. А. Жуковского, он захотел быть профессором. Жуковский возвысил его в глазах Уварова до того, что тот в самом деле поверил, будто из Гоголя выйдет прекрасный профессор истории, хотя в этом отношении он не представил ни одного опыта своих знаний и таланта. Ему предложено было место экстраординарного профессора истории в Киевском университете. Но Гоголь вообразил себе, что его гений дает ему право на высшие притязания, потребовал звания ординарного профессора и шесть тысяч рублей единовременно на уплату долгов. Молодой человек, хотя уже и с именем в литературе, но не имеющий никакого академического звания, ничем не доказавший ни познаний, ни способностей для кафедры — и какой кафедры — университетской! — требует себе того, что сам Герен, должно полагать, попросил бы со скромностью. Это может делаться только в России, где протекция дает право на все. Однако ж министр отказал Гоголю. Затем, узнав, что у нас по кафедре истории нужен преподаватель, он начал искать этого места, требуя на этот раз, чтобы его сделали по крайней мере экстраординарным профессором. Признаюсь, и я подумал, что человек, который так в себе уверен, не испортит дела, и старался его сблизить с попечителем, даже хлопотал, чтобы его сделали экстраординарным профессором. Но нас не послушали и сделали его только адъюнктом.
Что же вышло? «Синица явилась зажечь море» — и только. Гоголь так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтобы они не выкинули над ним какой-нибудь шалости, обыкновенной в таких случаях, но неприятной по последствиям. Надобно было приступить к решительной мере. Попечитель призвал его к себе и очень ласково объявил ему о неприятной молве, распространившейся о его лекциях. На минуту гордость его уступила место горькому сознанию своей неопытности и бессилия Он был у меня и признался, что для университетских чтений надо больше опытности.
Вот чем кончилось это знаменитое требование профессорской кафедры. Но это в конце концов не поколебало веры Гоголя в свою всеобъемлющую гениальность. Хотя после замечания попечителя он должен был переменить свой надменный тон с ректором, деканом и прочими членами университета, но в кругу «своих» он все тот же всезнающий, глубокомысленный, гениальный Гоголь, каким был до сих пор.
Это сметное, надутое, ребяческое самолюбие, впрочем, составляет черту характера не одного Гоголя, но едва ли не всех знаменитых умов наших, видавших свое имя в печати. Есть, например, некто [К.С. Сербинович], помещающий в изданиях свои годичные обзоры русской журнальной литературы. Послушайте его, как он говорит обо всем: тоже человек гениальный. Его маленькое желчное личико надуто, как соленый залежавшийся огурец с пустотою внутри. Только этот — гений другого рода. Ни одна вещь в мире, ни самый мир, кажется, ни одно лицо человеческое, ни одна мысль, вышедшая из чужой головы, не имеют счастья ему нравиться. Он на все смотрит как человек, исчерпавший жизнь до дна и вполне измеривший холодную пустоту в ее таинственных глубинах. Не думайте в разговоре с ним обменяться мыслями: слушайте только его неотразимые, роковые приговоры: в них сокрыта мудрость политика и журналиста.
24 января 1835 года
Сегодня опять представлялся великому князю Михаилу Павловичу. Он ныне очень заботится о расширении учебной части в военных корпусах.
18 марта 1835 года
Достопримечательное заседание в совете университета. В Московском и других университетах русских ученое сословие не считало предосудительным брать взятки при экзаменах чиновников. Наш не имел этой славы. Однако с некоторых пор и сюда стал вкрадываться продажный дух, впрочем общий всем учреждениям в России. Три или четыре человека из здешних профессоров уже приобрели известность в этом отношении, гораздо большую, чем в ученой своей деятельности. Несколько других сочли своею обязанностью выставить это обстоятельство перед князем и возбудить его к противодействию: ибо чем больше общество будет проникнуто доверием к нравственному достоинству ученого сословия, тем больше влияния будет иметь последнее на образование в России. Пусть хоть оно одно в России будет проникнуто духом чести!
Князь решился явиться в совет университета будто для совещания по разным делам, но на самом деле чтобы дать почувствовать всем, сколь необходимо нам сохранить честь сословия в этом отношении. Он исполнил это тонко и хорошо.
19 марта 1835 года
Был у меня Погодин, профессор Московского университета. Он приезжал сюда, между прочим, с жалобою к министру на московскую цензуру, которая ничего не позволяет печатать. После моего ареста она превратилась в настоящую литературную инквизицию. Погодин говорит, что в Москве удивляются здешней свободе печати. Можно себе представить, каково же там!
7 апреля 1835 года
Праздник воскресения Христова. Был у заутрени и обедни в университетской церкви. Целый день свирепствовала ужасная буря и метель. Снег выпал такой, что ездят на санях.
9 апреля 1835 года
Был во дворце для поздравления великого князя Михаила Павловича. Поклонников было человек триста. Голубые, синие, красные и алые ленты мелькали на каждом шагу; звезд было не счесть. Великий князь со всеми христосовался. От него я поехал к нашему министру, где повторилась та же сцена.
Я пропустил первую часть записок герцогини Абрантес в русском переводе. Государь спросил у министра, правда ли это? Ему отвечали, что правда, но что в этих записках нет ничего худого.
Виделся с Лобановым. Он очень расстроен критикою на его трагедию «Борис Годунов», напечатанную в «Северной пчеле» и «Библиотеке для чтения». Трагедия плоха, но и разобрали же ее жестоко.
11 апреля 1835 года
Состояние нашей литературы наводит тоску. Ни светлой мысли, ни искры чувства. Все пошло, мелко, бездушно. Один только цензор может читать по обязанности все, что ныне у нас пишут. Иначе и быть не может. У нас нет недостатка в талантах; есть молодые люди с благородными стремлениями, способные к усовершенствованию. Но как могут они писать, когда им запрещено мыслить? Тут дело вовсе не в том, чтобы направлять умы или сдерживать еще неопределенные, опасные порывы. Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твердо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыслит.
Из этого выходит, что посредственным людям ничего больше не остается, как погрязать в