Читаем без скачивания История жирондистов Том II - Альфонс Ламартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В зале восстановилась тишина. Пример Валазе заставил покраснеть молодых осужденных за их минутную слабость. Только Буало, протестуя против приговора, смешавшего его с жирондистами, бросил шляпу в воздух и воскликнул: «Я невинен! Я якобинец! Я монтаньяр!» Эта выходка была встречена насмешками. Бриссо опустил голову на грудь и погрузился в размышления. Фоше и Ласурс переплели руки и подняли глаза к небу. Верньо, сидевший на самой верхней скамье, смотрел на судей, на своих товарищей и на толпу равнодушным взглядом, как бы стараясь припомнить в прошлом пример подобной насмешки судьбы. Силлери воскликнул: «Сегодня лучший день моей жизни!»
В эту минуту в толпе раздался крик. Какой-то молодой человек тщетно старался пробраться к дверям. «Дайте мне уйти, дайте мне не видеть этого зрелища! — кричал он, закрывая себе глаза руками. — Я, презренный, это я их убиваю! Это мой „Разоблаченный Бриссо“ предал их суду! Я не могу видеть последствий своего поступка! Я чувствую, как капли крови падают на эту руку, которая их предала!»
Это был Камилл Демулен, злобное и ребяческое легкомыслие которого то уступало слезам, то требовало крови. Равнодушная (или полная презрения) толпа задержала его и заставила замолчать, как ребенка.
Когда волнение несколько утихло, заседание было закрыто под крики толпы: «Да здравствует республика!»
Жирондисты, один за другим спустившиеся со своих скамей, окружили тело Валазе, желая проверить, жив ли он еще. Затем, как бы наэлектризованные прикосновением к республиканцу, принесшему себя в жертву собственной рукой, они вскричали в один голос: «Мы умираем невинные! Да здравствует республика!»
Некоторые начали бросать в народ пачки ассигнаций, не для того чтобы подкупить толпу, как многие думали, но чтобы, подобно римлянам, отдать народу деньги, отныне им ненужные. Толпа набросилась на это наследие умирающих и казалась растроганной. Эрман приказал жандармам увести осужденных. Присутствие духа, на минуту им изменившее, снова вернулось к ним, когда они увидели, что их участь решена. «Друг мой, — сказал Дюко Фонфреду, стараясь улыбнуться, — я вижу только одно средство спастись — это объявить, что наши жизни составляют одно целое и наши головы неделимы!» Фонфред грустно улыбнулся. Его мысли, более соответствовавшие такой минуте, с грустью перенеслись к очагу его юной семьи, от которой он был оторван. «Ах! Мои бедные дети!» — был его единственный ответ.
Тем не менее, желая сдержать обещание, которое они дали остальным заключенным в Консьержери, — сообщить, какая их постигает судьба, выходя из суда, они запели «Марсельезу».
При этих звуках заключенные проснулись и поняли, что осужденные поют гимн смерти. В ответ им изо всех камер раздались восклицания, вздохи и прощальные приветствия.
На последнюю ночь их заперли всех вместе в одну большую камеру. Суд распорядился, чтобы едва остывшее тело Валазе было перенесено в тюрьму, затем отвезено в одной тележке с осужденными на место казни и погребено вместе с ними. Вероятно, это был единственный в своем роде приговор, постановивший казнить мертвеца!
Ужин продолжался до рассвета. Верньо, занявший место в середине стола, председательствовал с тем же спокойным достоинством, как и в ночь на 10 августа в Конвенте. Из всех присутствовавших Верньо мог менее всех остальных сожалеть о расставании с жизнью, потому что он не оставлял после себя и отца, ни матери, ни жены, ни детей.
Долго ни по выражению лиц, ни из разговоров не было заметно, что этот ужин служил прелюдией к казни. Скорее это была случайная встреча в придорожной гостинице путешественников, спешивших насладиться кратковременным удовольствием трапезы, которую вот-вот прервет дальнейшее странствие. Они пили с аппетитом, но умеренно. За дверью слышался звон стаканов, прерываемый отрывочными фразами. Когда кушанья убрали и на столе остались только фрукты и вина, беседа оживилась. Это притворное веселье перед Богом казалось равно оскорбительным и для жизни, и для смерти. Эти предсмертные шутки падали с их уст подобно цветам, которые бросают в могилу и которые, смешивая свой аромат с запахом могилы, если не являются реликвиями, то походят на насмешку.
Под утро застольный разговор принял более торжественный характер. Бриссо начал предсказывать невзгоды республике, лишенной своих самых добродетельных граждан. «Сколько крови понадобится, чтобы смыть нашу!» — воскликнул он в заключение. Все на минуту замолчали и, казалось, были поражены призраком будущего, вызванным Бриссо. «Друзья мои! — сказал Верньо. — Мы погубили дерево прививкой; оно было слишком старо, и Робеспьер нынче рубит его. Будет ли он счастливее нас? Нет. Народ слишком юн, чтобы управлять собой по своим законам, не нанеся себе вреда; он вернется к своим королям, как ребенок возвращается к своим игрушкам! Мы ошиблись, родившись теперь и умирая за свободу мира, — продолжал он, — мы вообразили, что находимся в Риме, а находились только в Париже! Но революции заставляют народы созревать быстро, а кровь, текущая в наших жилах, достаточно горяча, чтобы оплодотворить почву республики. Оставим народу надежду взамен смерти, которую он нам приготовил!»
Дневной свет, проникавший в большую камеру через слуховое окно, заставил побледнеть свет свечей. «Идемте спать, — сказал Дюко, — жизнь — такая пустая вещь, что не стоит часа сна, который мы теряем, разговаривая о ней». — «Пободрствуем, — сказал в свою очередь Ласурс, — вечность так достоверна и так страшна, что не хватило бы тысячи жизней, чтобы приготовиться к ней».
В большой камере остались тринадцать человек. Некоторые беседовали вполголоса, другие старались подавить рыдания, многие спали. В восемь часов их начали выпускать по несколько человек в коридор. Аббат Ламбер, набожный друг Бриссо, проведший ночь у дверей их камеры, все еще находился на своем посту, ожидая разрешения поговорить с ними. Бриссо бросился к нему и судорожно сжал в объятиях. Священник робко предложил ему освятить его смертный час. Бриссо с благодарностью, но решительно отказался. «Знаешь ли ты что-нибудь более святое, чем смерть честного человека, умирающего за то, что отказал негодяям в крови себе подобных?» — спросил он аббата.
Аббат Эмери, хотя и был неприсягнувшим священником, получил возможность поговорить с Фоше через решетку, отделявшую двор от коридора. Он исповедал и дал разрешение от грехов кальвадосскому епископу. Прощенный и раскаявшийся Фоше выслушал исповедь Силлери и передал своему другу только что полученное им самим прощение.
В десять часов вошли палачи, чтобы приготовить головы осужденных к ножу и связать им руки. Все они подставляли свои головы под ножницы сами и протягивали руки, чтобы их связали веревками. Жансонне поднял прядь своих черных волос и передал ее аббату Ламберу с просьбой отдать жене, убежище которой он ему указал: «Скажи ей, что это все, что я могу ей оставить после себя, но что перед смертью мои мысли полны только ею». Верньо вынул часы и написал острием булавки на внутренней крышке инициалы и число, 30 октября; он опустил часы в руку одного из присутствовавших и просил передать их молодой девушке, на которой, как говорили, он собирался жениться. Во время этих приготовлений почти у всех вырвалось имя друга или любимой особы, почти у всех нашлись какие-нибудь реликвии, которые они хотели завещать тем, кого покидали на земле.
Когда все волосы упали на плиты тюрьмы, палачи и жандармы выстроили осужденных в колонну и повели во двор Дворца Правосудия. Пять тележек ожидали их. Их окружала огромная толпа. Как только жирондисты вышли из Консьержери, они затянули в один голос, точно похоронный марш, первый куплет «Марсельезы», многозначительно стараясь подчеркнуть стих, имевший двоякий смысл:
Против нас поднято кровавое знамя тирании.
Их голоса понижались в конце каждого куплета только затем, чтобы начать с большей силой новый. Их шествие и агония стали одной песней. Они сидели вчетвером в каждой тележке. Только в одной было пятеро пассажиров: тело Валазе покоилось на последней скамье. Его непокрытая голова, качавшаяся при толчках тележки, ударялась о колени его друзей, которые закрывали глаза, чтобы не видеть его посиневшего лица.
У подножия эшафота они обнялись в знак того, что заключили союз для защиты свободы, на жизнь и на смерть. Все умерли мужественно, Силлери — даже с иронией: взойдя на платформу, он обошел ее кругом, кланяясь народу направо и налево, как бы благодаря его за славу и за эшафот. После каждого удара топора песнь делалась тише, потому что одним голосом становилось меньше. Наконец один только голос продолжал «Марсельезу». Это пел Верных Его жизнь, начатая бессмертными речами, окончилась революционным гимном свободе.
Несколько лет спустя, просматривая архивы прихода Мадлен с целью найти там сведения касательно погребений того времени, любопытные могли прочесть счет расходов могильщика этого кладбища, написанный на листе гербовой бумаги и засвидетельствованный подписью президента, для получения по нему уплаты из национального казначейства: «Для двадцати одного депутата Жиронды гробы — 147 ливров; расходы по погребению — 63 ливра; итого — 210».