Читаем без скачивания Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, когда началась операция, Ольга сразу узнала руки матери. Они проворно убирали кровь, четко накладывали лигатуру — раз-раз, и узелок, и кончики подхвачены уже другой парой рук — кругленьких, короткопалых, и пальцы рук Марии Сергеевны были так подобраны, так согласованы и тем самым красивы, что Ольга невольно залюбовалась ими. Но оператор шел дальше, рана становилась больше, и спина его все чаще закрывала операционное поле. Потом хирург что-то показывал своим ассистентам, и на мгновение камера схватила лицо Марии Сергеевны в маске. Только глаза — внимательные, большие и темные — такими Ольга никогда их не видела. То, что в материнских глазах относилось к ней, к Ольге, было совсем другим, точно это смотрел другой человек. «Значит, я никогда ее и не видела, — подумала Ольга. — Наверно, и отца я не видела еще».
Чувство утраты, что ли, овладело ею настолько, что она даже на некоторое время перестала замечать, что происходило в операционной. А когда снова стала отчетливо все видеть, то на экране опять возникло лицо матери. «До чего же она красива, — подумала Ольга. — И, наверно, любить такую женщину — счастье. И такой быть — счастье».
Артемьев пришел, когда хирург открыл сердце. Он осторожно, тяжелой, но мягкой походкой прошел и сел рядом с ней. И стал смотреть. И спустя минуту спросил:
— Ты что-нибудь понимаешь в этом?
Ольга пожала плечами.
— Я — ничегошеньки, — сказал Артемьев. — Только знаю — очень сложная операция.
— Да, — ответила Ольга. — Вы хотели что-то сказать мне?
— Я хотел поговорить с тобой, Оленька. Скоро прилетит твой отец. Что я ему должен сказать?
— Мама сама скажет ему все.
— Я не о том. Это, если хочешь, твое право. Ты — взрослая. И мама скажет, как это произошло. А я… — Артемьев грузно повернулся к ней всем телом и посмотрел внимательно, точно видел ее впервые. — А я должен буду сказать ему, почему это произошло.
— Не знаю. Просто, наверно, я хочу иметь право видеть ее вот такой, — Ольга кивнула на экран. — А отца на работе я даже не видела ни разу…
Артемьев все смотрел на нее.
— Ну ты хотя бы представляешь, как этого добиться?
— Нет, — тихо сказала она. — Еще нет…
Но это была уже неправда. Еще несколько минут назад, пока он ходил, это было так. Но вот сейчас, сию секунду, это уже было неправдой, но она просто не находила слов, которыми можно было определить то, что произошло за эти минуты в ее душе. Она только чувствовала, что в груди у нее становится как-то просторно, что-то приоткрылось, и дышать даже стало легче. И она улыбнулась.
— Ты собираешься уехать? — спросил Артемьев.
Все еще улыбаясь, она отрицательно помотала головой:
— Я останусь здесь. И я буду работать, где работаю. Я буду работать всерьез.
Единственный сын Артемьева умер давно. Но для него сын словно не умер, а просто уехал надолго и живет где-то далеко. И ему, старому солдату, в каждом из солдат, а их он встречал тысячи, виделось что-то от своего сына. И в Ольге сейчас он увидел что-то очень родное и понятное ему.
«Я скажу Волкову, — думал Артемьев, — тебе здорово повезло, Миша, со старшей дочерью. Видимо, она родилась у вас по большой любви. От силы вашей родилась. Вот что я скажу ему…»
После операции Меньшенин зашел в реанимационную, постоял над мальчиком. Его трудно было узнать — тонкие шланги от кислородного аппарата, подведенные к ноздрям и закрепленные пластырем, изменили знакомое тоненькое лицо. Да, ничего Колиного в лице этом не было — все принадлежало болезни.
Меньшенин обернулся, ища взглядом табуретку. Ему подали ее. Он сел рядом с кроватью, прислонился спиной к холодной стене и закрыл глаза. Сестры в реанимационной двигались бесшумно, и Меньшенина повлекло на самое дно усталости. И ему доставляло удовольствие это погружение. Здесь он мог остаться один на один с самим собой. Он усмехнулся про себя — хитер Скворцов, хитер. Отговаривал от операции, а сам вел Колю так, словно готовил его для операции. У Меньшенина при мысли об этом не возникало подозрения, что Скворцов сам хотел попытать счастья. Меньшенин сам от себя не ожидал такого доверия к двум этим людям — к Скворцову и Марии. «Скворцов — хитер. Наперед знал, что я буду оперировать», — подумал он.
Открыв глаза, он опять увидел Колю. Мальчик определенно был похож на мать. Вспомнилась поговорка, что счастлив мальчик, похожий на мать. И счастлива будет девочка, похожая на отца.
Он пошел в ординаторскую, с радостью предвкушая, что сейчас увидит своих — он так мысленно и произнес «своих» — Марию, Скворцова, Анастаса. «Это надо же такое совпадение: Анастас — анестезиолог».
— Мария Сергеевна, — сказал Меньшенин, разглядывая ее милое для него и отчего-то родное лицо, — операционный журнал, пожалуйста, я буду у Скворцова.
А Скворцову, войдя к нему, он сказал:
— Вы хитрый человек, полковник. Вы хорошо подготовили мальчишку.
Скворцов шумно вздохнул.
Мария Сергеевна принесла журнал.
— С Зориными вы не хотите поговорить? — спросила она.
— А что я могу им сказать? Через двое суток хотя бы… Хорошо… — вдруг согласился Меньшенин. — Только запишу операцию.
Скворцов курил, глядя в окно. Меньшенин писал. Он помнил всех, кто умер у него, всех до единого. Каким бы безнадежным ни был случай, он помнил каждого. Он помнил и такое, чего никто, кроме него, помнить не мог, потому что не видел и потому что тот контакт, который устанавливается у хирурга с больным, невозможен более ни в каком случае. Он неповторим, и человек открывается здесь только одному хирургу и никому больше. А мальчишку и его мать он так далеко пустил к себе в сердце, что, потеряв Колю, он потерял бы многое. Он отдавал себе отчет в том, что думал сейчас.
— Давайте-ка, профессор, я схожу к родителям. Я ведь тоже в какой-то степени его оператор, — негромко сказал за его спиной Скворцов.
— Нет-нет, — быстро ответил Меньшенин. Но когда до него дошел смысл сказанного главным хирургом, он грузно всем корпусом повернулся к нему.
— Так я схожу к Зориным, — сказал Скворцов.
Меньшенин молча кивнул ему, пряча глаза, и отвернулся.
* * *По-прежнему чужие машины, словно тяжелые капли по стеклу, скатывались сверху и где то южнее аэродрома Поплавского исчезали из поля зрения операторов, растворяясь в немереных пространствах над океаном. Установился удивительный ритм работы и жизни — напряженный и спокойный в одно и то же время.
Поплавский ощущал себя так, точно это он диктовал сейчас противнику свою волю, а не только отбивался, расходуя ресурсы машин и силы людей. «В сущности, — думал он, — так оно и бывает. И диктует, в конечном итоге, тот, у кого крепче нервы». Не может быть, чтобы те люди, которые спланировали и осуществляют эту провокацию, не поняли уже ее бесперспективности и не устали от этой войны нервов.
Момент внезапности утрачен.
А сейчас Поплавский собирался лететь сам.
— Если прилетят еще — я хотел бы сходить сам, — сказал он Волкову.
Что-то в тоне, которым полковник это произнес, убедило Волкова. Он внимательно поглядел ему в глаза, ответил не сразу:
— Я тебя понимаю. Но зачем тебе? У тебя же отличные ребята. Время, когда «впереди командир на лихом коне», прошло, дорогой…
Поплавский хмуро сказал:
— Для меня это время — мое время, товарищ генерал.
Их разговор не походил на разговор генерала с командиром полка. Но после всего, что было здесь, Волков мог говорить с Поплавским так. Дорог ему стал этот человек, щемяще дорог. Никогда у Волкова не было брата, а тут сердце приоткрылось.
— Ну что ты говоришь! — сказал он. И добавил: — Хорошо, лети.
На рассвете, когда на аэродроме уже можно было различить стоянки, а сырой холодный туман моросью осел на плоскостях и на фонарях кабин, Поплавский повел звено. Две цели с удалением в семьдесят пять километров одна от другой подходили к зоне.
Истребители шли по прямой, набирая высоту. Их принял холодный воздух над морем, крылья на едва уловимое мгновение словно потеряли опору и вновь обрели ее — так бывает, когда под колеса автомобиля, идущего по автостраде на большой скорости, попадает выбоина — тряхнет и нет ее. И только еще ощутимее скорость, рокот двигателя и послушность руля.
Они изредка переговаривались с землей, друг с другом.
Поплавскому казалось, что хриплые, гортанные голоса пилотов он слышит прямо из рассвета. И ему было хорошо, покойно оттого, что он летит, оттого, что рядом с ним Курашев. Оттого, что рассвет простирался вокруг — вверху и внизу. Бок самолета, нацеленный на широкую полосу зари, отражал ее слабые лучи.
Годы, проведенные в самолетных кабинах, тесных в узких (он редко летал на больших машинах), приучили его не замечать этой тесноты. Он по-настоящему любил летать и недавно открыл для себя, что во время полета он словно бы раздваивался: один Поплавский был занят пилотированием, его глаза видели приборы, мозг четко и точно работал и жил только полетом, а другой «он» мог в это время думать совершенно последовательно и свободно совсем о другом, видеть с высоты все небо и землю, ощущая стремительную силу крыльев. Когда это произошло с ним, он точно не помнил, но такое пришло только с годами.