Читаем без скачивания Только не дворецкий. Золотой век британского детектива - Герберт Аллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она взялась за перо где-то в конце двадцатых, а в 1931 году Вудхауз уже писал своему другу Денису Макейлу, что его дорогая дочурка «и правда здорово пишет и сейчас, слава богу, не на шутку этим увлеклась. У нее это выходит страшно обаятельно, и если она будет продолжать в том же духе, успех ей обеспечен». Опасаясь, как бы не оказаться в тени громкого имени отчима, и желая узнать истинную цену своему творчеству, Леонора стала прибегать к псевдонимам и прочим уловкам. «Она написала рассказ и отправила его в журнал „Америкэн“, не подписавшись, — делился Вудхауз с Макейлом, — чтобы мое сотрудничество в „Америкэне“ никак не повлияло на решение редакторов, — так вот, все четыре редактора дали восторженные отзывы, заплатили за рассказ 300 долларов и просят еще, да побольше…»
Письма Вудхауза проливают свет и на «творческую лабораторию» Леоноры. «Я очень рад, что тебе понравился рассказ Снорки, — пишет он тому же Макейлу в 1932 году, и дата письма позволяет предполагать, что речь идет о „Дознании“. — По-моему, он великолепен. До чего обидно, что она пишет с таким трудом! Кстати, ты никогда не видел ее черновиков? Выглядит это так: Снорки забирается в кровать со стопкой тонюсенькой бумаги и одним из тех карандашей, которые почти не оставляют следа, и где-то четыре часа пишет одну страницу. На следующий день она пишет еще страницу, половину обводит в круг и ставит на первой странице какую-то закорючку, чтобы показать, откуда это читать. Предполагается, что, прочтя обведенное, нужно вернуться к первой странице, прочесть ее до конца и перейти к остатку второй, вставляя при этом кусочек из четвертой. И все это ее жуткими каракулями. Зато получается хорошо. Пожалуйста, повлияй на нее, чтобы она не бросала писать…»
Однако надеждам Вудхауза не суждено было сбыться: литературный труд остался для Леоноры лишь временным увлечением. Зимой 1932 года она вышла замуж за Питера Казалета, друга семьи Вудхаузов, богатого наследника и страстного любителя конного спорта. Через два года у нее родилась дочь Шеран, еще через два — сын Эдвард. После рождения второго ребенка она мечтала о третьем, в мае 1944 года легла на легкую операцию в лондонскую больницу и там скоропостижно скончалась от неожиданных осложнений. Ей едва исполнилось сорок.
© А. Азов, перевод на русский язык и вступление. 2011
ЛОЭЛЬ ЙЕО
Дознание
Странная штука память.
В моей голове хранится уйма ненужных сведений. Например, сколько человек потребуется уложить цепочкой одного за другим, чтобы опоясать Землю, — ровно двадцать три миллиона пятьсот сорок девять тысяч сто пятнадцать. Или сколько в акре квадратных ярдов — четыре тысячи восемьсот сорок. Подобных мелочей я никогда не забываю. Зато в те редкие дни, когда мне удается выбраться в Лондон (а сельскому врачу, сами понимаете, не до разъездов по столицам), я постоянно оставляю дома список нужных покупок и только на обратном пути, когда поезд трогается со станции, вспоминаю, какие инструменты я собирался купить.
Так и на этот раз. Я едва успел вскочить в уже двинувшийся экспресс Лондон-Стентон и угодил прямо кому-то на колени. Пробормотал извинения — они были приняты. Колени принадлежали опрятному неприметному пожилому мужчине, которого — я был уверен — я уже где-то видел, но, хотя я твердо знал, что рис, перец и саго составляют основные статьи экспорта Северного Борнео, я никак не мог припомнить, где мы встречались.
Одинаковый образ жизни равняет людей. Одинаковая работа, одинаковый пригород, одинаковые газеты — и через тридцать лет лица тоже становятся одинаковые. Остренькие и слегка анемичные. Глаза блеклоголубые, цвета застиранного белья. Круглый год неизменный плащ и вечерняя газета.
Стоял холодный, туманный, типично январский вечер, прихотью английского климата заброшенный в середину октября; стекла вагона запотели, и я откинулся на спинку сиденья, переводя дух и силясь вспомнить, где же я встречал своего соседа по купе. Он сидел прямо, на самом краю дивана, и высокий белый воротник подпирал его поднятый подбородок.
Вдруг он кашлянул — такое нервное покашливание, совершенно бесполезное для горла, — и тогда я вспомнил, где его видел. Два года назад, на коронерском дознании в усадьбе под названием Аббатство Лэнгли.
Так часто бывает: в ответственные минуты примечаешь всякие мелочи. Мне вспомнилась тень от вязов вдоль лужайки за окном гостиной, крики грачей, поскрипывание ботинок констебля и сухое покашливание адвокатского клерка, коротко и ясно дающего свои малозначительные, но положенные по закону свидетельские показания…
Единственное, чем Лэнгли напоминает аббатство, — это витражное окно в ванной комнате; в остальном же это типичный георгианский особняк, приземистый и массивный. Вокруг — чудесные сады и парк. Я, можно сказать, вырос там вместе с братьями Невиллами и знал это место как свои пять пальцев. Когда в семнадцатом году оба брата погибли, их отец, сэр Гай Невилл, продал свое имение со всем, что в нем было, Джону Гентишу.
Удивительно, как характер владельца отражается на усадьбе. При Невиллах Аббатство Лэнгли славилось гостеприимством. Ворота в парк и двери в дом никогда не запирались, и ветер играл кисейными занавесками в распахнутых окнах. В парке устраивали праздничные гулянья, куда сходились жители окрестных деревень. Усадьба была частью общей жизни, предметом постоянных толков.
С появлением Джона Гентиша все переменилось. По его просьбе сэр Гай дал знать всем в округе, что новые жильцы предпочитают уединение и надеются, что соседи не станут утруждать себя визитами. Парковые ворота закрыли на засов и больше не открывали. Кисейные занавески безжизненно повисли за плотно закрытыми окнами. Дом помрачнел и посуровел. Единственными, кто еще утруждал себя визитами, были почтальон и торговцы. И постепенно Аббатство Лэнгли исчезло из деревенских хроник и из пересудов соседей.
Я же при Невиллах настолько сроднился с Лэнгли, что все десять лет, пока его ворота были для меня закрыты, неизменно отводил от них взгляд, проезжая мимо усадьбы в Мэдденли лечить варикозные вены мисс Тонтон и выписывать рецепты молодому Вилли Твингеру, — так отводят взгляд от старой больной собаки, когда-то дружелюбной, а теперь сварливой и злой. Но четыре года назад я нашел у себя в приемной записку с просьбой немедленно приехать в Лэнгли.
С тех пор я стал бывать там часто, не реже трех раз в неделю. Внутри, вероятно из-за безразличия хозяев, дом остался почти в точности таким же, как был при Невиллах. Длинный холл тянулся через весь дом, так что от парадного входа были видны французские окна, выходящие на лужайку.
Отполированные полы блестели как будто сильнее, а ламп поубавилось. Мебель была неказистая, но прочная, в основном викторианская. Два длинных стола, дубовый комод, несколько жестких стульев и бирманский гонг. На стенах — оленьи рога, литографии, изображающие ранних христианских мучеников (среди которых святой Себастьян, утыканный стрелами, как булавками, смотрел особенным бодрячком), чучело двадцатифунтовой форели, пойманной сэром Гаем в Шотландии, и недурной гобелен.
Комнату, когда-то служившую леди Невилл для утренних приемов, старик Гентиш разделил на две, превратив одну часть в спальню, а другую в ванную. Соседняя комната, которую я знал как гостиную, стала прекрасной библиотекой. Обе комнаты — и спальня и библиотека — были просторными, с высокими потолками и французскими окнами, ведущими на лужайку. Здесь Гентиш и проводил почти все свое время.
Гентиш доверял мне как врачу, но не любил как человека. Он вообще никого не любил — это был самый мерзкий и злобный старикашка, какого я только встречал. Едва ли не единственное мое удовольствие от общения с ним состояло в том, чтобы побольнее вогнать шприц ему в руку. Он быстро распугал всех лондонских сиделок, и пришлось мне заманивать на свободную должность мисс Мэви из Мэдденли. До этого она пятнадцать лет ухаживала за своей больной матерью, которая даже старому Гентишу дала бы сто очков вперед. Оно конечно, с таким слабым сердцем и таким циррозом печени, как у Джона Гентиша, долго не живут, но старикан, боясь смерти, слушался меня и благодаря диете, лекарствам и электролечению даже как будто пошел на поправку.
Некоторые женщины меня пугают: всегда-то у них найдется какая-нибудь кузина, которая знавала тетушку убитого. Вот и мисс Тонтон (та, с варикозными венами): хотя она уже много лет была прикована к постели, зато племянница служанки ее золовки была замужем за сыном управляющего бумажной фабрикой Гентиша в Онтарио. Как и всякая женщина, мисс Тонтон глубоко презирала точность в деталях, но в целом ее сведения всегда были верны. С ее слов выходило, что за первые сорок лет своей жизни Гентиш успел семь раз промотаться до нитки (впрочем, с цифрами мисс Тонтон всегда обращалась вольно) и был самым отъявленным негодяем не только в Лондоне, но даже в Буэнос-Айресе, где и стандарты негодяйства повыше, и конкурентов побольше. Он был жадным, жестоким, властолюбивым, и на всех его бумажных фабриках и золотых приисках не нашлось бы ни одного человека, не мечтавшего сварить его заживо в котле с кипящим маслом. «И все это, — значительно говорила мисс Тонтон, — я узнала не от кого-нибудь, а, почитай, от управляющего его собственной фабрикой».