Читаем без скачивания Поздно. Темно. Далеко - Гарри Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Печатать нельзя, — хвалили все в один голос, — сам понимаешь, но какая свежесть, какие характеры! Ничего подобного о войне не писали.
— Ты заметил, — спрашивал Эдика «крепкий писмэнник», — там нет положительных и отрицательных героев. Поразительно.
— Страшно, — радовался известный лирик, — молодец!
— Эдуард, — наставлял писатель Коваливский, — вам треба взять псевдоним. Сами понимаете. Издавать, конечно, не будем, Киев не позволит, но вы должны помнить, что у нас с вами общий ворог — Москва.
После повести Эдик написал несколько рассказов, но неизданная повесть давила его. Из московского журнала пришел отзыв с уверениями в почтении, с просьбой прислать еще, когда напишется, но повесть противоречит устоявшемуся представлению о Великой Отечественной войне.
— Так это хорошо, идиоты, — недоумевал Эдик. Здесь, в Москве, читать было больше некому, обитатели кухни давно прочли, Борис Михайлович приглашал в гости. Магроли вызвался написать предисловие, но на полноценное не потянул, получилось что-то вроде аннотации:
«Эта повесть написана непрофессионалом. Таким диким, нелепым способом — сочинением книги — он отвоевывает право на свою собственную судьбу. Поединок с собственной судьбой — сюжет известный. Здесь же — поединок с отсутствием судьбы. Невостребованность делает возможным обратить в события жизни даже погоду. Дождь… Ветер… Шторм».
— Папуас, ты мне надоел, — повторял Эдик Ефиму Яковлевичу и нежно елозил кулаком по его теплому блестящему носу.
На Эдика приходили смотреть, он посылал Карла за шмурдилом, тот повиновался, но старался наливать ему меньше. Это было трудно: Эдик был на стреме.
— Знаешь, ничего, как ни странно, — отозвался Алеша о повести, — несовершенно, как впрочем, все живое.
Эдик дорожил этим отзывом и пытался втянуть Алешу в какой-нибудь литературный спор, но Алеша не втягивался.
— Давай-ка, мы с тобой съездим лучше в клубешник. Посмотришь хоть, какие бывают настоящие писатели. А этого не возьмем, — кивнул он в сторону Карла.
— Поезжайте, — обрадовался Карл.
С Эдиком было трудно в общественных местах, а Алеша человек надежный.
В Дубовом зале, с хоров, на которых некогда играли музыканты графа Ростова, озирал Эдик литературные горизонты и, как Наполеон на поклонной горе, недоумевал, почему так долго не несут горячее.
— Алеша, — громко по причине глухоты спрашивал Эдик, — а этот кто, ну тот, лысый?
— А-а, — нежно тянул Алеша, — это так, Ираклий Андронников…
— А этот, биндюжник с усами?
— Между прочим, тише, — увещевал Алеша, это Гриша Поженян. Знаменитый «Огонек». Не знаешь? Ну, ничего.
— А где Евтушенко? — беспокоился Эдик.
— Сейчас придет, куда он денется. А тебе что, очень нужно?
— Зачем, — обижался Эдик, — просто ассоциируется…
Гамном назвал Эдик фаршированную рыбу.
— Кто ж так делает! Кто их учил!
С соседнего столика недружелюбно поглядывали.
— Спокойно, — сказал Алеша и обнял Эдика за плечи, — это мой друг Эдик. А кому не нравится — на мороз…
— Где Евтушенко? — стонал Эдик.
— А Алеша ничего, развитой, — размышлял Эдик наутро, — не то что Вовка-полковник. Это же Маугли. Тридцать лет прожил в резервации.
— Если б не резервация, как ты говоришь, где б ты был, и мы все? Он же в армию пошел, как в заложники. Камикадзе. Права Роза — ему надо в ножки поклониться. Тридцать лет семью тянул. И когда уже вроде и не надо было.
— Правильно, а я что говорю. А Изька — гамно. И Мишка.
— Ты-то больно хорош, — рассердился Карл, — только чем?
Эдик задумался.
— Я валяжный, — неуверенно сказал он. Карл улыбнулся.
— Я добрый, — наращивал голос Эдик.
— Ну и в чем твоя доброта?
— Я помогаю товарищам…
7
Жгли на снегу ящики из-под марокканских апельсинов — палисандровую щепу. Дамы хлопали себя по бокам, как извозчики, огоньки сигарет светились терпеливо, не мигая, по-волчьи, люди мирно переговаривались — ждали завоза елок.
Синий снег пищал под валенками продавщицы, похаживающей в тулупе, в кроличьей шапке, с завязанными под губой ушами.
В углу загородки чернели оставшиеся, некондиционные, елки, время от времени к ним подходил кто-нибудь, ставил елку вертикально и тут же отпихивал, ворча, назад, в кучу. В массе же эти останки, если прищуриться и сместить масштабы, выглядели бором, чернеющим вдали.
Высокие дома, обступившие дворовую эту площадку, стояли хороводом наряженных елок, светились всеми окнами. Было около десяти часов. Елки обещали привезти к одиннадцати.
«До чего же все-таки холодно», — переминался Карл. Вот уже пятнадцать лет в Москве, а все не привыкается. Вернее, к холоду можно привыкнуть, можно даже полюбить его, вот только терпеть — трудно.
Ладно, еще какой-нибудь час. Картошка может быть мороженной, мясо может быть костлявым, фрукты — червивыми, вино — дешевым, но елка, елка должна быть классная. В крайнем случае, нужно взять две и составить.
Катя будет наряжать ее неохотно, капризно, может и вовсе отказаться — характер ее скакал еще, как металлический шарик детской игры, бился о борта, неизвестно, в какой лузе, крутясь, остановится.
Взлетела между домами ракета, рассыпалась по морозному небу, затмив звезды, вздох восхищения прошел по ожидающим. Карл с детства не любил салюты и фейерверки, в этом стыдно было признаться, и он вместе со всеми кричал, равнодушно глядя на искусственные букеты, выраставшие в небе, делающемся плоским, даже если они отражались в море. Когда ракеты гасли и сквозь слепящую тьму выступали нормальные, будничные огни на корабликах, Карл вздыхал с облегчением, темный мир их пребывания подразумевал огромную, таинственную жизнь. Позже, наткнувшись на гриновские гавани, он догадался, что его туда впустили.
Татуля будет наряжать азартно, руководить, спорить, в конце концов поссорится с мамой и убежит к себе, хлопнув дверью. Оставшись у елочки одна, Татьяна растерянно и сердито продолжит, потом увлечется, обрадуется, возникнут новые идеи.
Холодно, но терпеть еще можно. Карл вспомнил, как он мерз не где-нибудь, а в Крыму, в Рыбачьем. Делали там мозаику на фасаде пансионата, был апрель, мокрый ветер хлестал по лицу, выдувал слезы, не давал работать, белые штормы кидались на серую гальку, в поселке было сыро, в каменном бараке, где они жили, и того хуже, а вино Ковбасюк разбавлял немилосердно. Карл думал тогда, что холоднее не бывает. Он вспоминал московские морозы как нечто трескучее и безобидное, вроде фейерверка. Кто знал, что настоящий, безнадежный, нескончаемый холод еще впереди.
В Амурской области, в полувоенном поселке пытались они заработать с Мишиком Чопикяном…
Карл заканчивал работу в дальнем колхозе, в тридцати километрах от поселка. Рабочий поезд уходил в шесть с чем-то утра. Светлыми от снега переулками добрался Карл до состава из пяти заиндевевших коричневых вагонов, мороз был небольшой для этих мест, градусов за двадцать.
Несколько человек ожидали посадки, среди них заметил Карл одного — парня лет двадцати. Одет он был не по погоде — растянутый хлопчатый свитер и хлопчатый же серый пиджак. На ногах, правда, были собачьи унты.
Парень неотступно смотрел на Карла. Не то чтобы смотрел, — лицо его было ориентировано в сторону Карла, а взгляда не было. Круглые глаза парня были похожи на дверные глазки. В них ничего не было. Или, скорее, это были сквозные отверстия, в которых крупным планом виден был раскатанный наст перрона. Глаза эти не допускали возможности какого-либо контакта, спрашивать их, или тем более просить, было бы бессмысленно.
Парень держал правую руку в кармане пиджака.
Карл не страдал манией преследования, не говоря уже о мании величия, наоборот, заинтересованные взгляды, обращенные к нему, считал он случайными, а если это были женские взгляды, — прямым недоразумением.
Но парень не сводил с него отверстий, держал правую руку в кармане и норовил зайти за спину. Пропустив входящих в вагон, Карл подождал и парня, но тот сделал шаг назад. «Не думал, что смерть моя выглядит так омерзительно», — легкомысленно размышлял Карл, взбираясь на высокую ступеньку.
Поезд тронулся, парень легко вскочил на подножку. С неприятным ощущением между лопаток Карл вошел в вагон. Пассажиры прошли в дальний конец и разбрелись, Карл, чтобы проверить и избавиться, наконец, от этого бреда сел один, у входа. Парень сел сзади.
Поезд не торопясь шел вдоль окраины поселка. Цепные псы разрывались от ненависти, бегали по проволоке вдоль высоких заборов по верху, по специальным карнизам. Крепкие бревенчатые дома были обиты листовым железом — ветры ли в этих краях жестокие, или часты пожары, или много железа в окрестных гарнизонах и лагерях. Жители, в основном потомки раскулаченных хохлов, обзаводились новой культурой.