Читаем без скачивания Новый Мир ( № 3 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может быть, все еще проще — одна литература изначально пишется как популярная, а другая — как непопулярная? И дело здесь вовсе не в качестве текстов и не в том статусе, который придают ей критики. Сколько раз я слышала по поводу книги, о которой начали говорить больше, чем позволяет клеймо элитарности, презрительное — “попса!”. Но Эко-то в любом случае не попса. Да, пожалуй, и Акунин... Хотя...
Что же происходит на самом деле? Да и можно ли это понять, не прибегая к инструментарию социологии, к методу опросов и фокус-групп?
Может быть, нашему читателю нужен только Пелевин? А может, нашей высокой литературе не нужен читатель, желающий лишь развлекухи и не соответствующий ее высоким запросам?
3. Читатель. (Теоретическое отступление)
Каждое произведение содержит внутри себя алгоритм своего чтения. Чтения — не в смысле “интерпретации”, а в смысле самом что ни на есть прямом и процессуальном — тех законов, по которым некто, неизвестный автору, двигаясь от первой буквы к последней, “снимает” запечатанный в них смысл, сумму впечатлений и образов, подобно тому как игла “снимает” застывший в бороздках винила звук.
Так интуитивно предмоделируемый автором многослойный процесс читательского восприятия накладывает на произведение свой невидимый, лишь по воздействию на читателя ощутимый отпечаток. Без этого, виртуального, читателя внутри текста произведение может существовать, но не сможет осуществиться, то есть воплотиться в сознании читателя реального, освоиться в нем. Не сможет того, что применительно к литературному произведению означает — еще до всяких эстетических реакций — просто быть признанным экзистенциально, как повседневный факт. Принятым в игру жизни.
Что до исступлений, озарений и катарсисов — трудно себе представить написанный в наше время текст, который бы мог вызвать чувства такой силы. Современному читателю книги не угрожают ни пролитием слез, ни обмороком.
Привыкнув к “непосредственному” воздействию изображения и звука, этот читатель тем более подвержен впечатлению, чем более “реальна” воздействующая на него материя искусства. Видимо, реальность объекта — наркотик для восприятия. Искусство движется в сторону уменьшения условности парадоксально — путем ее усиления: претворенную словом реальность подменяют нетронутой “виртуальной”.
Литература как способ построения реальности проигрывает в этом соревновании, превращаясь в особую, архаично-изысканную сферу, чье воздействие на воспринимающего смягчено самим способом передачи информации. Литература внетелесна. И поначалу читатель, все же чаще бывающий зрителем и привыкший внимать, подставив глаза и уши, ничего не видит и не слышит. Лишь немного погодя, когда в его сознании включается как бы распознавательная машинка, он начинает припоминать и отождествлять. Мы не случайно употребили здесь слово, устойчиво сросшееся с переводом платоновских текстов, — “припоминание”. В Платоновой концепции познания знание — это “припоминание” увиденных еще до рождения — в мире идей — сущностей. Человек отождествляет образ с прообразом — и так узнает о мире.
Современное чтение, чтение зрителя — это почти припоминание в Платоновом смысле. Собственный телесный опыт (опыт ощущения реальности) выступает в роли прообраза, который должен быть распознан за словами текста. Причем опыт этот — как и положено ощущению — симультантен и суггестивен. Он не знает прошлого и будущего. Он есть только сейчас, и он есть — “я”. Анонимный в большинстве своем для читателя — даже если имя его известно, — автор “родным”, ассоциативно точным словом внезапно возвращает мне, читателю, мой мир таким, каким я его вижу, ощущаю и слышу. И мгновенность этой “раздираемой завесы” — засветился, засветился темный экран кинотеатра, началось кино — вызывает холодок, дрожь мурашек — эстетическую реакцию.
В этом — существенное отличие современного “припоминания” от авангардного остранения (по Шкловскому). Для читателя той эпохи литература была ценна и “цепляла” своей новизной. Теперь — подобием, похожестью на саму себя. Не переназвать все вещи, чтобы обновить их, а назвать, чтобы при чтении они были хотя бы узнаны, — вот теперь ее задача.
4. Литература. (Немного критики)
В мире зрителей статус чтения изменился настолько, что это должно было существенным образом отразиться на статусе самой литературы. Разумеется, рецептивная эволюция, начавшаяся несколько лет назад, далеко еще не завершена, и, разумеется, это не единственная причина нынешнего конфликта литературы с читателем. Тут как раз имеет место слом, трещина, постепенно заполняемая целительной смолой.
Зрителями ведь стали не только читатели. Зрители — и те, кто находится по другую сторону “зазеркалья”. Мне как-то довелось листать во множестве старые, начала девяностых, подшивки толстых журналов. А потом — вечером того же дня — несколько свежих, выпущенных в последние месяцы книжек. Впечатление было разительное. Все вроде то же самое, но с неким смещением. Неуловимо изменились фундаментальные характеристики текстов, сам способ представления реальности в них. Вещи, человеческие эмоции, телесные ощущения даны слегка иначе, чем в произведениях, опубликованных десять лет назад. Мизансценированы. Расписаны для какого-то будущего кино. С избытком подробностей и деталей, весь смысл которых лишь в том, чтобы усилить эффект реальности. Не забыть упомянуть, как именно ощущала героиня сквозь подошвы дешевых босоножек камешки на проселочной дороге, чем утренний свет фонаря, лезущий в глаза, специфически отличается от вечернего света того же фонаря, лезущего в глаза, рассбыпать по страницам повествования, как вешки на дороге, мелкие приметы времени, чтобы “совпало” — вплоть до названий улиц, кафе, марок сигарет и брендов пива... Кузнецов, Гришковец, Геласимов, Горалик, Курицын, Бавильский... Их тексты, генетически не взаимосвязанные, выстраиваются в единую линию, единое направление.
Еще в конце девяностых наши издатели предпринимали попытки привлечь широкого читателя к качественной (не серийно-массовой) отечественной прозе. Но книги, входившие в соответствующие серии, казались в большинстве своем неактуальными, не соотнесенными ни с опытом литературной современности, ни с мироощущением современного человека.
То, что происходит сейчас, можно обозначить как появление новой беллетристики, впитавшей и переработавшей опыт литературного постмодернизма девяностых и делающей акцент на изображении изменившегося повседневного, на трансляции современного способа видеть и чувствовать мир. “Культурной нагруженности” литературы предыдущего периода, когда каждое слово несло в себе память о своих предыдущих жизнях в литературе и словно бы было предназначено для интертекстуальной интерпретации (пресловутый филологизм), она противопоставила своего рода “культурную разгруженность”, когда целое — сюжет, скажем, — может быть прочитано сквозь призму культурного архетипа (Филемон и Бавкида — и новелла “Зиганшн-буги” у Геласимова), но при этом — вполне самодостаточно, отдельные же части — детали, вещи — легки и увидены с точки зрения “обычного”, или даже “типичного”, современника (в случае Геласимова — как современность воссозданы шестидесятые). Словом, “новой беллетристикой” тщательно реконструируется и даже ищется как фокус повествования точка зрения пресловутого everyman’а, повседневного человека конца девяностых — начала двухтысячных, проживающего жизнь, как кем-то показанное кино.
Процесс этот, однако, сформировав “новую беллетристику”, затронул не только ее, но и молодую поэзию, сделав актуальным, скажем, творчество того же Родионова, с одной стороны, и Тонконогова — с другой.
Словом, литература медленно движется навстречу читателю и уже видит мир его глазами. Жаль, что читатель почти ничего об этом не знает.
5. Институции. (Материалы к истории литературы)
Несколько лет назад, году в 1998-м, мне взбрело на ум провести довольно странное мероприятие: в одном литературном салоне, где собирались в основном концептуалисты, постконцептуалисты и тогдашняя литературная молодежь, я решила поговорить с посетителями-литераторами о том, как они представляют себе своего читателя. Теперь-то, конечно, идея такого разговора уже не показалась бы странной. Теперь об этом говорят и спорят многие.
А тогда, в девяностых, сама читательская тема была подозрительна для коллег-литераторов. И неактуальна. И отдавала чем-то советским для тех из них, кто практически только что вышел из “подполья”. Думать о читателе, — не в смысле, конечно, удовлетворения его потребностей, подстройки под него, а в смысле поисков его, просто выхода к аудитории, — в системе ценностей, характерной для андеграундной среды, было как-то не принято. Подполье есть подполье.