Читаем без скачивания Прощание - Иоганнес Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будьте неистовы, как гунны! Пощады не давать! Пленных не брать!
Я смешался с толпой. От королевского дворца до Максимилианплац колыхался живой человеческий поток. Гремели фанфары. Из-за угла Резиденцштрассе показались всадники — авангард карнавального шествия. Я бросился в одну из пустынных боковых улочек, миновал ее и вышел на тихую, безлюдную площадь. Костские ворота. Табачный магазин закрыт. На дверях табличка: «Продается по случаю смерти владелицы. Об условиях справляться у…»
Дверь звякнула: «Дзинь!» «Что вы желаете?» Я закурил сигарету и выдохнул дым. Дым растаял на чьем-то лице, далеком, как видение. «Меня зовут Фанни». Опять я жду у Костских ворот. Железная штора с грохотом опустилась. Мы сидим в кабачке у окна и смотрим на улицу. Тесно придвинувшись друг к другу, склоняемся над меню. Я смакую бруснику. Поднимаемся с Фанни по крутой винтовой лестнице, она идет впереди и светит мне. Сидим с ней, рука в руку, на краю кровати. А потом: сверкающий вихрь блесток. Музыкальный ящик… Белоснежка.
Пьеро стоял у Костских ворот. На щеках его густо лежали белила, под глазами чернели наведенные углем круги. Прохожие с удивлением оглядывались на него, но не потому, что в своем маскарадном костюме он говорил правду, а потому, что он без конца плевался.
Словно его тошнило, так неудержимо плевался он.
Отчего его тошнило? Что он выплевывал?
Когда-то он плевал в Гартингера. А теперь он это выплевывал. Гартингер плюнул ему в самую середину лба. И это он выплевывал.
Тошнило его от самого себя, что ли?
«Ненавистные гунны! Сволочь!»
Он плевался от одной мысли о себе.
Я долго еще плевался! Целыми днями. Я ничего не мог с собой поделать, я плевался как одержимый.
XLIII
Я провел рукой по щели, чтобы убедиться, упало ли письмо как следует, на самое дно. Узкий зев голубого ящика, таившего человеческие судьбы, поглотил письмо. Придет день, когда почтальон вручит мне мой приговор. Бывает, письма теряются. Но это слабое утешение.
Я ждал, пока почтовый ящик опорожнят. Почтальон соскочил с велосипеда, подставил мешок, дно ящика со стуком раскрылось, послышался шорох, что-то грузно упало, и вот уже почтальон закинул мешок за плечи, письмо мое с целым роем своих собратьев взвилось, исчезло из виду, и я уж ничего не мог поделать. Мысленно я следовал за ним на почтамт, в запечатанный сургучом мешок и в почтовый вагон. Я был одним из тех, кто творил судьбу письма: оно проходило через бесчисленное множество рук. Оно ушло в жизнь, в повседневную, деловитую жизнь. Моя рука только написала его; тысячи других рук привели его в движение, понадобилось пустить в ход гигантскую машину, чтобы доставить начертанные мной знаки по адресу. Я писал письмо, не думая о его судьбе. Отныне, представив ее себе, я буду задумываться над каждым словом, выбирать особые слова, лучшие из лучших! Разве не имеют права все те, кто трудится над доставкой письма, прочесть его и рассудить, стоит ли оно тех усилий, которых потребовала передача его из рук в руки? И о них я должен был думать, когда писал письмо, словно они писали его вместе со мной…
В эту минуту я охотно вернул бы свое письмо, я опасался, как бы оно не натворило бед. По моим расчетам, ответа нечего было ждать раньше чем через неделю. Письму предстоял длинный путь от Мюнхена до предместья Гамбурга Бланкенезе.
Теперь мне казалось, что я совершил неслыханную дерзость, послав несколько своих стихотворений Рихарду Демелю. Никому, даже Левенштейну, не решился я рассказать об этом.
Не прошло и недели, как почтальон передал мне на лестнице долгожданное письмо. Оно синело в белом ворохе других писем и бандеролей. На обороте конверта, обведенная кружком, вытиснена была буква «Д».
В первый раз я прочитал письмо внизу, в подъезде, и уже не выпускал его из рук, все перечитывал, бродя по улицам, хотя оно состояло всего из нескольких слов, и скоро я знал их наизусть.
Письмо гласило:
«Милый мой сорвиголова! Я собираюсь в Мюнхен. Жду вас двадцать первого, в пять часов дня, в пансионе „Интернациональ“ на Каульбахштрассе. С приветам — Рихард Демель».
Этих немногих слов оказалось достаточно, чтобы я предался самым необузданным мечтам о своем поэтическом призвании. Я уже видел себя причисленным к лику бессмертных. На доме номер пять по Гессштрассе красовалась мемориальная доска: «Здесь родился…» От меня, конечно, не ускользнуло, что знаменитый поэт ни единым словом не обмолвился о моих стихах. Но я объяснил это поспешным отъездом. Даже необычное обращение «милый мой сорвиголова» я постарался истолковать самым благоприятным образом. И все же лаконический ответ, ниспосланный мне судьбой, звучал загадочно.
Измятое и замусоленное от частого чтения письмо я носил в боковом кармане, и оттуда оно будоражило меня и заставляло улыбаться всем встречным: «Если бы вы только знали, что я ношу с собой!» Сокровище это доставляло мне немало тревог. Фек мог залезть ко мне в бумажник и вытащить письмо, да и отец, если бы вдруг узнал, мог у меня его потребовать. Но никто не интересовался письмом, можно было спокойно убрать с груди руку, она только выдавала меня. Мама, тоже ничего не подозревая, спросила:
— Почему ты все время держишь руку на груди, может, тебя сердце беспокоит?
Свидание пришлось на воскресенье. Взволнованный, слонялся я в субботу под вечер по городу, потом вместе с толпой забрел в универсальный магазин Оберполлингера и поднялся в лифте на последний этаж, где помещался музыкальный отдел.
Здесь, среди хаотической многоголосицы одновременно пущенных граммофонных пластинок, я как будто улавливал «голос времени», возлагавший на меня задачу описать преисподнюю двадцатого века: полный высоких чувств, я спустился в глубины ада, и Гартингер повел меня, объясняя все, что мы видели. Гартингер, мой Добрый товарищ, — ибо теперь он был им — показывал Страннику дорогу. Много ложных дорог вело сюда, а над воротами, видимые лишь для избранных, были начертаны слова: «Оставь надежду всяк сюда входящий». По ложным дорогам шли Маленький Лгунишка, Пакостник и Мучитель, Тупица и Чемпион по плаванью; их опекали ревностные Руки-по-Швам из Школы низости, убеждая их, толстых, глупых, ленивых и прожорливых, не уклоняться от намеченного жизненного пути. Эти поганки очень любили обмазываться грязью, а потом полоскаться в воде: плюх — и вся грязь долой. Они размалевывали свои физиономии под страшные сатанинские рожи и распространяли неимоверное зловоние, но стоило им окунуться в воду, и они выходили оттуда чистенькие, как ангелочки. С годами, однако, их облепляла другая грязь, ее не так легко было смыть; и если даже кто-нибудь из этих поганок и говорил себе вначале: «Пустяки, при первом удобном случае я все искуплю», все равно, они, вырастая, становились настоящей поганью. Теперь они уже заявляли, что грязь вовсе не грязь, а то, что иные осмеливаются называть грязью, вполне пристало взрослому человеку и вообще это свойственно человеческой природе. Вот в какие чудища превратились они с годами… Огромное полотно, такое же, как «Битва под Седаном», предстало передо мной: страшные фигуры нарисованы были на нем, с виду люди, а на самом деле — двуногие чудища, исполненные коварства, похоти и кровожадности: вечное стояние навытяжку породило их. Громко распевая песни ненависти к капитализму, все дальше и дальше по аду шел Странник со своим Добрым товарищем. Добрый товарищ указывал ему на фигуры «Палача», «Предателя», «Играющего в войну», «Живописца ложной радости». Был среди них и «Золотко» — но зато «Искателя счастья», «Тайно читающего книги», «Вдумчивого корреспондента», «Молодого человека на дознании у следователя» и «Дирижера» здесь не было, для них отвели другое место, откуда начинался путь к «Стойкой жизни». Ну, а поскольку мы были в аду, который на том и стоит, что грешники самым ужасным образом расплачиваются за свои прошлые грехи, чудищам на этой половине ада велено было припомнить хоть один хороший поступок за всю их жизнь. Припоминание доставляло им жестокие муки. Они расчесывали себя в кровь, корчились, рвали на себе мясо до костей, чтобы найти хоть один хороший поступок в своем прошлом, ведь он принес бы им избавление от ада! А как они визжали, лаяли, хрюкали и кудахтали, когда им казалось, что после многих дней и ночей мучительных поисков они нашли наконец такой поступок. «Есть! Вот он! Нашел!» — ржало какое-нибудь чудище, и тогда остальные поднимали страшный шум, допытываясь, в самом ли деле ему удалось найти хороший поступок, Но на поверку хороший поступок всегда оборачивался омерзительным преступлением. В особенности так называемые благодеяния: стоило только копнуть поглубже, и они оказывались подлым надувательством. Так все эти чудища, обреченные на вечные и тщетные поиски хорошего поступка, сами себя непрестанно раздирали в клочья… По-прежнему преисполненный высоких мыслей, все дальше и дальше шагал Странник по стогнам ада, но постепенно он сам преображался в эти отвратительные существа; больше того, приглядевшись внимательнее, он в каждом из этих грязных выродков узнавал свое изображение… Поступь его утратила твердость, и, убегая от собственной «Скотской образины», он бросился прочь.