Читаем без скачивания Прощание - Иоганнес Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, если бы я расхаживал, как он, взад и вперед по комнате, а не сидел, словно приклеенный к стулу, я бы проявил куда большую находчивость… А так я сказал только:
— Я все-таки попробую, господин Демель.
Я проклинал этот злосчастный визит и клялся никогда в жизни не иметь дела с поэтами, которые бродят из угла в угол, как лунатики.
— Значит, я впустую старался предостеречь вас. Ни один пример вас не убедил.
И тут вдруг в лице поэта проступило поразительное сходство с моим отцом. Я старался отделить одно лицо от другого, но они были нераздельны в своем единомыслии. Вот так же слились воедино советник Тухман и отец, когда в Беседке счастья они согласно кивали друг другу, после чего фрейлейн Клерхен была уволена без предупреждения. Я даже заподозрил, не сговорились ли друг с другом великий поэт и мой отец отбить у меня охоту к стихотворству?
«За этим скрывается отец!» — насторожился я и сказал вслух:
— Я буду изучать право, а заниматься стихами стану только так, между делом.
Уж я тебя столкну с твоих классических высот! Берегись! Обвал!
«Заниматься стихами» я произнес с особым ударением, именно так выразился бы отец.
— Вот это приятно слышать, вот это разумно, в высшей степени разумно. Пишите стихи в свободное от занятий время, а в основном обзаведитесь серьезной профессией, тогда вы не пропадете…
«Мещанин», — молча ответил Сорвиголова; теперь уже ничто не мешало ему встать и откланяться:
— Благодарю вас, господин Демель, я всегда буду вспоминать ваши слова… — «Когда они уже ничего не смогут изменить», — решил я про себя и это тайное решение подкрепил словами самого поэта: «Не изменяй себе, не изменяй!» Поэт вручил мне мои стихи и проводил в переднюю. Многозначительно положив мне руку на плечо, он сказал на прощание:
— Смотрите же, не изменяйте принятому решению.
«Чиновничья карьера, спокойное местечко и право на пенсию», — поблагодарил я мысленно за совет.
«Вот я тебе покажу! Погоди!» Я носился, негодуя, по улицам, вдоль и поперек, не разбирая дороги, пока не забрел куда-то на окраину города. «Нет, я не позволю убить во мне веру в себя!» Я разорвал письмо, которое все еще таскал с собой, и разбросал по улице горсть голубых клочков. «Как бы не так! Эх ты, поэт, с собственной виллой в Бланкенезе! Я не дам запугать себя демоническими ужимками… Мы еще с тобой встретимся… Погоди…» — грозил я в пространство, пока не развеял свою ярость и разочарование на незнакомых улицах. После многих расспросов и переспросов я вышел к Зендлингенскому кладбищу, и здесь взгляд мой привлекла большая фреска на кладбищенской церкви, изображающая Кохельского кузнеца в кровавую рождественскую ночь 1705 года.
Среди снежной бури над крестами Зендлингенского кладбища стоял Кохельский кузнец и дубинкой, густо утыканной железными шипами, отбивался от пандуров и хорватов, топтавших копытами своих коней могильные курганы- Лес кривых поблескивающих сабель смыкался над головой кузнеца. Снег был единственным светлым пятном в этой ночи; точно обагренный кровью световой экран, озарял он со всех сторон фигуру Кохельского кузнеца, который стоял в этом царстве мертвых как вкопанный, широко расставив ноги, прямой и сильный. Тела его семерых убитых сыновей лежали вокруг него.
Картина излучала силу, она заставила меня остановиться, взять себя в руки и прекратить бессмысленную беготню… Почему он не привел мне ни одного примера, не назвал ни одного героя, достойного подражания? Вот как на этой картине?
Великое существует!
Горе вам, смиренники!
Побеждают стойкие!
Неужто единственное призвание старости — предостерегать от великого?
XLIV
Свернув за угол Гессштрассе и выйдя на Луизенштрассе, я уже издали увидел Гартингера: он ждал у почты. Без всякого уговора мы двинулись к Луизенской школе. То был наш старый маршрут. Время от времени мы, как в былые времена, останавливались перед магазинами, и я, глядя на свое отражение в витринах, старался держаться прямо и производить впечатление взрослого, чтобы ничто не напоминало о «палаче»; Гартингер тоже подчеркивал свою возмужалость и держался так, точно стекла витрин навсегда запечатлевали наш новый облик. Гартингер не задирал носа, не поучал, не говорил со мной свысока. Мы болтали только о самых безразличных вещах, словно оба боялись коснуться чего-то важного. Францль скопил деньги и приобрел велосипед.
— Отчего бы нам, — сказал он, — не совершить вместе какую-нибудь экскурсию?
— На пасху, пожалуй, — согласился я. — Ты, конечно, не будешь возражать, если к нам присоединится мой приятель Левенштейн?
— Отчего же? Ладно! Хорошо бы прокатиться к Баденскому озеру, до Линдау можно добраться поездом.
— Значит, решено?
— Решено!
Мы ударили по рукам и, когда на минутку остановились, с изумлением увидели, что стоим перед Луизенской школой. Дело было в среду, под конец дня. В школе стояла тишина, старый педель с большой бутылью чернил в руках ковылял вверх по лестнице. Гартингер взял меня под руку, и мы пошли назад, по старому маршруту. Так шли мы с Францлем по его Голгофе, он и я, гнуснейший из злодеев, отравивших ему детство. Быть может, он уже и раньше простил меня, но теперь, шагая рядом со мной по старой школьной дороге, он простил меня вновь. Я чувствовал, как в нем оживает прошлое. Когда мы проходили мимо садоводства Бухнера, он выпустил мою руку, как бы говоря: тут я бессилен помочь тебе, иди один. Он скользнул по мне взглядом и уставился куда-то вдаль, точно для того, чтобы развеять гнетущие воспоминания.
— Ну, а как твои дела вообще? — спросил он, но мы уже подошли к почте; из гастрономического магазина напротив вышла мать Гартингера.
— Я собирался написать тебе, — сказал я, протягивая ему на прощание руку.
— Так я и думал, — улыбнувшись, ответил он.
Для организации предстоящей поездки мне понадобились Фек и Фрейшлаг. Я предложил им предпринять совместную прогулку на велосипедах в Оберстдорф. Они поговорили с моими родителями и получили для меня разрешение.
Уже за неделю до срока я занялся своим велосипедом: хотел придать ему праздничный вид. Я не только основательно почистил, смазал его и вставил недостающие спицы, но и тщательно закрасил эмалью каждую, даже самую незначительную царапину, все места, где облупилась краска. Я делал это в честь Гартингера и ради того, чтобы доставить ему удовольствие.
В страстной четверг у меня были назначены два свиданья: одно — с Фрейшлагом и Феком, которые собирались заехать за мной в два часа, и другое, в час, на Центральном вокзале, — с Левенштейном и Гартингером. Уже с раннего утра я подгонял Христину, чтобы она подала обед ровно в двенадцать, а родителей обманул, будто в час мы условились встретиться у Фрейшлага и оттуда начать наш поход.
Таким образом, обман должен был открыться вскоре после моего отъезда. Но я не страшился разоблачения, оно даже придется как нельзя более кстати, — лишь бы меня здесь не было! Так я давал понять Феку и Фрейшлагу, что дружбе с ними предпочел новую дружбу, а по отношению к отцу это было демонстрацией, — я открыто объявил себя другом Францля, понимая, что расследование, которое отец не преминет учинить, неизбежно приведет его к Гартингеру.
С того самого допроса, на котором я давал показания в качестве свидетеля, моя вера в отца как в независимого и неподкупного судью, за какого он выдавал себя, сильно поколебалась. Я, правда, еще не мог себе представить, что он способен так же произвольно извращать закон, как его коллега, судебный следователь, однако уже допускал мысль, что он не только мирится с подобными извращениями закона, но в известных случаях склонен даже, — конечно, под прикрытием юридической казуистики, — сам прибегать к ним. Раньше, бывало, он открыто высказывался против разных злоупотреблений, не щадя и ответственное за них правительство, но в последнее время, когда речь заходила о подобных делах, он отмалчивался, а порой пытался и оправдать то, чему не было оправдания. Запальчиво утверждал, что авторитет правительства надо всячески поддерживать и укреплять, народ все равно не знает, что делать с предоставленными ему свободами, поэтому желательно всячески их ограничить и, прежде всего, упразднить рейхстаг, ибо своей безответственной болтовней депутаты только подрывают авторитет Германии во всем мире.
Вот и теперь, чуть ли не до самой последней минуты — уже пора было садиться на велосипед, — отец напутствовал меня подобающей случаю речью, в которой не забыл упомянуть о «бродягах, не помнящих родства», снова и снова предостерегая от подобных встреч и знакомств.
Я уже дошел до того, что из протеста заранее готов был отвергнуть все, что отец считал истинным и справедливым. И даже, случись ему сказать о синем, ясном небе, что оно «синее и ясное», я бы из духа противоречия не преминул обнаружить в синеве неба что-нибудь такое, что не позволяло бы ему называться «синим и ясным». Если отец говорил «еще очень рано», я говорил «нет, уже очень поздно», вместо того чтобы посмотреть на часы и установить точное время.