Читаем без скачивания Новый Мир ( № 5 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тему эту можно обозначить примерно таким образом. У Толстого «народная война», «патриотический подъем» редуцируются к огромному количеству отдельных поведенческих феноменов, так или иначе вписанных в разного рода сословные, профессиональные, гендерные модели, представляющие собой налаженную систему социальных ритуалов. Именно на таком фоне поведение Пьера Безухова выглядит особенным, странным, невиданным доселе. Пьер ведет войну с Наполеоном один на один, в отличие, например, от Николая Ростова, который, даже отправившись за лошадями в мирную провинцию и развлекаясь там на балу, все-таки тем самым участвует в общем изгнании французов. Ростов не рефлексирует по этому поводу, он — знает , что это так. Толстой настаивает на этом: «Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью» [8] . Именно последнюю фразу Толстого и пытается опровергнуть своими «Записками» Лидия Гинзбург — и здесь толстовскую проблематику сменяет прустовская.
У Толстого все предопределено. Есть множество мелких причин, породивших, с его точки зрения, общее и неизбежное следствие — изгнание Наполеона из России. Механизм работы этой причинно-следственной связи у Толстого не совсем ясен; более того, в нем видится даже что-то буддийское: мир, состоящий из огромного, неисчислимого количества дхарм (говоря языком буддологии, «обусловленных» и «необусловленных»), существующих в одно и то же мгновение; дхарм, в которых только сознание созерцателя ретроспективно увидит «кармический эффект». Причинно-следственная концепция Толстого отдаленно напоминает то, как ряд буддийских школ понимают карму. У Толстого получается так, что следствие предшествует причинам, является их условием; точнее — условием того, что мы определяем некие события (ретроспективно определяем, как определяется и карма) в качестве «причин».
Лидия Гинзбург расходится с Толстым именно в этом пункте. Она тоже редуцирует «народную войну», «подвиг блокадников» к совокупности поступков отдельных людей, занятых выживанием. Привод, который заставляет эти колесики вертеться так, как надо для функционирования военно-государственной машины, — «социальный ритуал». Создавая (порой, воссоздавая в измененном виде довоенный) этот и другие ритуалы, выполняя их, доводя свое участие в них до автоматизма — вытесняя тем самым «биологическое», — блокадники побеждают Гитлера. В этой картине не хватает рефлексирующего субъекта, который, объективировав, анализирует себя, свое поведение в качестве «социального типа». Повествователь, говоря о себе в третьем лице, повествует лишь пока жив его герой; то есть он сам. Умрет герой-повествователь — умрет и повествование. Пока повествователь жив, он пишет, анализирует. Пока существую — анализирую. Но это уже следующий уровень свободы «блокадного человека», доступный лишь единицам. Наличие этих рефлексирующих «единиц» и составляет огромную разницу между подходами Толстого и Гинзбург и, быть может, огромную разницу между XIX веком и XX.
Другая, скрытая, кажется, даже намеренно спрятанная тема «Записок блокадного человека» — «остранение» [9] . «Остранение», по Виктору Шкловскому, выводит вещь из привычного ряда, чтобы пережить ее «делание», пережить ее саму как нечто новое. Переживание чего-либо как «нового» для «блокадного человека» — самое страшное, ибо оно губит его яркостью и свежестью страдания. Война, блокада вывели практически все вещи из привычных рядов, и они вышли из повиновения сознанию человека. «Блокадный человек» вынужден переживать каждую некогда привычную вещь. Этот апогей остранения приводит к гибели — и тела (из-за бесконечных лишних усилий, приводящих к истощению и без того истощенного дистрофией тела), и сознания (которое неспособно контролировать мир, состоящий из по-новому переживаемых старых вещей). Чтобы избежать гибели, «блокадный человек» максимально «ритуализирует», а потом (и тем самым) — «рутинизирует» [10] всю свою жизнь. Вещи либо возвращаются в свои привычные ряды, либо из них создаются новые; «блокадный человек» может выжить, лишь одолев остранение. И тут мы на мгновение возвращаемся к теме «истории» — истории культуры, истории литературы. «Записки блокадного человека» через Толстого — который в «Войне и мире» дал главный литературный материал для «теории остранения» — есть еще и жест внутреннего диалога и полемики со Шкловским. Диалога и полемики, которую Лидия Гинзбург не прекращала с начала тридцатых годов. Но история этого вопроса останется за рамками наших рассуждений [11] .
«Общее дело» vs. «персональная война»
В самом начале «Записок блокадного человека» Лидия Яковлевна Гинзбург пишет: «Толстой раз навсегда сказал о мужестве, о человеке, делающем общее дело народной войны. Он сказал и о том, что захваченные этим общим делом продолжают его даже непроизвольно, когда они, казалось бы, заняты решением своих собственных жизненных задач. Люди осажденного Ленинграда работали (пока могли) и спасали, если могли, от голодной гибели себя и своих близких». При декларируемой опоре «Записок» на «Войну и мир» Гинзбург интерпретирует толстовскую концепцию «народной войны» так, как ей это нужно для разворачивания собственного повествования о блокаде. Строго говоря, Толстой не писал о том, что люди «захваченные этим общим делом продолжают его даже непроизвольно, когда они, казалось бы, заняты решением своих собственных жизненных задач». Гинзбург приписывает здесь Толстому собственное гегельянство. У Толстого «общее дело», его направление и течение образуется из совокупности некоего «общего направления», которое принимает совокупный результат мириад частных действий. Каждое из этих действий представляет собой выполнение некоего набора социальных, бытовых ритуалов. Толстой как раз занимается скрупулезным изучением и анализом механизма превращения мириад частных ритуализированных действий в «общее дело». Оттого важным инструментом этого анализа становится в «Войне и мире» остранение — оно «вскрывает», «разритуализирует» ритуал, иначе анализ невозможен. «Записки блокадного человека» решают этот вопрос по-другому. Прежде всего, Гинзбург ставит себе совершенно иную задачу; «Записки» — принципиальное «кое-что» [12] , и уже этим они противопоставляются книге, которая хочет объять «все», книге, которая называется «Война и мир». «Записки блокадного человека» описывают только ритуалы частной (и далеко не всегда социальной) жизни блокадника, благодаря которым он (конкретный «он», «Эн») остался в живых. Связь с «общим делом» здесь проста — враг хочет убить всех ленинградцев, в том числе и его. Он не умирает, значит — вносит вклад в победу над врагом: «И в конечном счете это тоже нужно было делу войны, потому что наперекор врагу жил город, который враг хотел убить».
Такой подход вполне соответствует изменившемуся в XX веке характеру самой войны и отношению человека этого столетия к войне. Толстой не пишет, что главной целью Наполеона и его армии в 1812 году было «убить русских», или даже «убить всех русских». Точно так же идея «народной войны», замысел Кутузова был не «убить всех неприятелей», а «выгнать», «изгнать» их. Об истреблении французов говорит только Андрей Болконский: «Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть... я не брал бы пленных <...> Не брать пленных... это одно изменило бы всю войну... Не брать пленных, а убивать и идти на смерть!» [13] . Здесь Толстой предвидит «тотальные войны» XX столетия и реакцию на них интеллигента; реакцию, образец которой дал Эренбург с «Убей его!». Становясь тотальной, захватывая в свой ход всех и вся, война прошлого столетия меняет и отношение человека к себе. Это отношение редуцируется от религиозных или политических мотивов, от высот стратегии и «военного искусства» к простому «убить и не быть убитому самому». «Тотальная война», так же как тоталитарный режим, атомизирует человека, безжалостно разрушает привычные социальные связи и конвенции и требует от каждого участника самого простого — убить врага и как можно дольше самому избежать гибели. Несмотря на гигантские военные, политические, социальные и экономические конструкции, в которые вовлечен участник «тотальной войны», он, по сути дела, изолирован, отчужден от хода Большой Войны. В той точке, где находится он, нет ни стратегии, ни политики; есть только смерть, от которой следует защищаться, насылая ее на врага. Лидия Гинзбург войну воспринимает однозначно — как попытку убить ее лично и ее близких. Оставаясь в живых, ее герой выигрывает войну: «Портниха ламентирует, заказчица занята построением собственного образа, обе с вожделением говорят о дамах в ротондах, которым не нужны были руки. А все же нет у них несогласия с происходящим. Они лично могут жаловаться и уклоняться, но их критерии и оценки исторически правильны. Они знают, что надо так, потому что нельзя иначе. Их критерий: Гитлер — мерзавец, немец — враг и его надо уничтожить». Это рассуждение в том или ином виде, повторяется и в тексте «Вокруг „записок блокадного человека”»: «Конкретные носители величайшего зла, взявшие на себя его теоретическое обоснование, — стоят у ворот. Мы все хотим их убить; мы хотим убивать как можно больше, отнюдь не вдаваясь в подробности их человеческого существования». «Тотальная война» рождает «персональную войну», войну, так сказать, «один на один». Именно так хотел воевать с Наполеоном Пьер Безухов, но в начале XIX века это выглядело нелепостью, даже безумием — как, впрочем, и рассуждения Андрея Болконского. Интересно, что в XX веке этот крайний индивидуализм появляется в разгар двух самых страшных европейских коллективистских проектов — коммунизма и нацизма. Не исключено, что он есть не только порождение этих проектов, он — реакция на них.