Читаем без скачивания Просвещенные - Мигель Сихуко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полна жестяночка попутчиков: мы и покорная масса, и не подозревающие об этом мятежники; мы те, кто на протяжении всей истории так часто уезжал и возвращался, что в нашем языке появился термин — баликбаян[45]. Груз долгого отсутствия висит на плечах, ручная кладь топорщится от всякой всячины, не поместившейся в и без того слишком тяжелый багаж, — бесчисленных подарков для бесчисленных родственников и доказательств того, что время на чужбине было потрачено не зря.
Вот он, мой народ. (Криспин однажды назвал их «сами косолапые, душа нараспашку».) Рядом со мной приземистый, коренастый мужчина в «вареной» джинсовой куртке и сползающих наглазниках, запрокинул голову, чтоб ему вольней было храпеть. Скорее всего — строительный рабочий, один из многомиллионной диаспоры, связанной общей мечтой. По другую сторону две пожилые дамы, по виду сестры, все время ерзают и в шестнадцатый раз перелистывают журнал авиакомпании. Их надувные подушки напоминают ярмо на буйволиной шее, пардон за слишком очевидное сравнение. У одной в руке четки. Другой она переворачивает страницы, ища фотографии. Ее сестра жалуется, что слишком быстро. Через проход миниатюрная филиппиночка в туфлях на громадной платформе приклонила свою высветленную головку на плечо крупного американца техасского типа, чьи очки низко сидят на клиновидном носу. Он читает Дейла Карнеги в лужице света, на его предплечье видна татуировка — кинжал и змея. За ним — бодрый белый господин в возрасте, чьи взъерошенные седые волосы, спортивная куртка и штаны цвета хаки выдают в нем то ли отважного иезуита, то ли педофила в отпуске. Сбоку от него две домработницы беспрестанно сплетничают, продолжая свой девятичасовой марафон. Водрузив наглазники, как обручи, чтобы волосы не мешали болтать, они кивают в такт смачным россказням, напоминая голубей, клюющих зернышки риса на аллеях центральных парков крупных городов, собирающих по воскресеньям — в их законный выходной — толпы им подобных. Я дважды прослушал, что Минда сделала Линде, и трижды вздрогнул от того, каких пакостей Дотти наговорила Эдилберто. Я кое-что записал и даже улыбнулся, когда одна из них пожаловалась: «Она ударила меня ножом в спину, а ведь я даже спиной не повернулась». Шумная бесцеремонность, с которой они выступали, сложилась из долгих лет работы прислугой, из пестуемой, но мало для кого убедительной самоуверенности, из непреодолимого расстояния до всего, к чему они когда-то были так привязаны.
Только со смертью Криспина я осознал, кем он для меня стал. Мой дедушка был, как это часто бывает с дедами, слишком далек, чтобы занять место погибшего отца. Призрачный силуэт, проглядывавший сквозь полупрозрачные двери его домашнего кабинета, где он писал за столом письма или читал поступавшие по телексу сообщения до обеда, когда он садился за стол и шутил со мной. Шутки всегда казались вымученными, но я смеялся, потому что мне бешено хотелось наладить с ним связь. Я постоянно напоминаю себе, что винить тут некого. Своих детей они уже воспитали. Впрочем, есть сведения, что и там было не все гладко. А тут на них свалилось еще шестеро. Целая партия сирот из Манилы, присланная в Ванкувер, нарушила их преждевременный пенсионный уклад — вынужденную эмиграцию, в которой они только-только научились видеть свои преимущества.
Возможно, наше филиппинское произношение или то, как все мы по-своему походили на отца, слишком часто напоминали им о жизни, которую они вели до того, как введение военного положения разрушило политическую карьеру деда на самом ее пике, лишив бабушку привычных вечеров маджонга и батальона служанок и превратив их обоих в парочку узкоглазых старикашек, медлительно шаркающих по бакалейному отделу супермаркета. Когда мы прибыли, мне только исполнилось пять лет. Они старались как могли, продали свой маленький дом и перебрались с нами в жуткий мак-особняк[46], наняли для нас няню. Бабушка с дедом были полны решимости сделать из нас канадцев, подготовить нас к плавильному котлу, в который нас забросило, поэтому запрещали нам говорить на тагалоге, пока мы как следует не освоили английский. Они и сами отказались от привычных для филиппинского уха «лоло» и «лола»[47], и, вторя лепету моего младшего братика, дедушка стал «Дуля» («с маслом» часто приговаривал он), а бабушка «Буля» («почти как Билль о правах»). Обнаружив, что ассимиляция имеет пределы, мы стали сплоченнее как семья. Помню, однажды после школы мы с Булей зашли в церковь Святого Фомы поставить свечку за все души ушедших и живых и еще не рожденных, что она делала ежедневно. На соседнем ряду вскочил мужик и вдруг начал на нас орать: «Валите домой, чурки!» Это, наверное, был пьяный или сумасшедший, впрочем тогда разницы для меня не существовало. «Мы не чурки, — с трудом выговорила бабушка, — мы филиппинцы». На обратном пути Буля всю дорогу молчала, не обращая внимания на мои вопросы, как будто я в чем-то провинился.
Еще я помню, как годы спустя все шестеро детей и бабушка с дедушкой сидели у телевизора и смотрели трансляцию с бульвара Эдса, где тысячи людей в желтых футболках молились и пели, монашки вставали в живую цепь на пути бэтээров, а одна девушка вставила цветок в дуло винтовки, и солдат еле сдерживал улыбку. Ужин на столе уже давно остыл. Ведущий Си-би-эс говорил: «Вот так в двадцатом веке выглядит взятие Бастилии. Тем удивительней, что здесь обошлось практически без насилия». Показали, как перед народом выступает миниатюрная женщина в очках. «Это Кори Акино», — объяснил нам Дуля. Ведущий продолжал: «В Америке принято считать, что это мы научили филиппинцев демократии. Что ж, сегодня Филиппины показывают пример демократии всему миру». Вертолеты садятся, и солдаты присоединяются к поющим, все улыбаются. «Пора возвращаться домой», — сказала Буля со слезами на глазах.
Я уже давно взрослый, но только теперь начинаю понимать ее. Здесь, в самолете, до меня доносится распевная речь илоного, паточный говорок, напоминающий мне о бабушке. Из очереди возле туалета доносятся резкие звуки илокано, из-за перегородки слышится билокано. Стюардесса говорит по-тагальски и перечисляет пожилому мужчине все места, где побывала. На каждый топоним он кивает, будто сам тоже там бывал. Может, эти люди возвращаются домой, чтобы что-то изменить. Может, мне тоже удастся.
Мои соседи поглядывают на меня как на иностранца. Я приберегаю свои пару тагальских слов до нужного момента, чтобы удивить попутчиков: между нами много общего. Неправильные ударения, исковерканные слова напоминают мне о собственном конфузе, когда я на весь класс вместо «анналы истории» произнес «анальной истории» и как мне хотелось провалиться сквозь землю, хотя никто вроде бы даже не заметил. Я подслушиваю, как неуверенно мои соотечественники говорят с экипажем на английском, который они, прожив годы на Западе, так и не освоили в совершенстве: вместо «пс» произносят «фс», гласные округляют, путают времена, согласные проглатывают — уверенно у них выходят только хорошо заученные общеупотребительные фразы. Мы сами, как и эти клише, — сборище стереотипов. Изношенные, как старая форма, архетипы прикрывают нашу голую индивидуальность. Есть такая философская концепция человечества, как вместилища света; у нас все куда прозаичнее: мы — вместилище пота. Трудолюбие и дешевизна — вот основные представления о нашем народе. И образ этот сложился из свойственного нам стремления к лучшей жизни. Кто-то пнул спинку моего кресла, и то верно — не стоит так углубляться.
Сосед слева уже давно капитулировал в войне за подлокотник (в ходе которой я использовал ложные выпады и ухищрения, о которых он даже не догадывается), и мои локти наслаждаются жизненным пространством. Я говорю стюардессе, что буду есть, и чувствую, как сосед, скосив глаза, наблюдает за мной. Он выбирает совершенно другое меню. Нам приносят обед, мы его разворачиваем, и я немедленно начинаю жалеть, что выбрал говядину, и завидовать его курице. Я протираю руки спиртовым дезинфектором. Сосед смотрит на меня и улыбается. Я передаю ему бутылочку, он тоже вытирает руки и как ни в чем не бывало кладет гель в свой нагрудный карман. Мы едим свои пищевые прямоугольники, наши локти будто приросли к бокам. Я имитирую глубокую задумчивость, уставившись в темный экран передо мной.
Я запланировал посетить дом, где Криспин провел свое детство.
Поговорить с его сестрой и тетей.
Выяснить, что это за люди, чьи имена были найдены в его записях: Чжанко. Преподобный Мартин. Бансаморо. Авельянеда. Дульсинея.
Просеять пепел сожженных им мостов.
Восстановить подробности его многих жизней.
Я знаю, что, когда мы сядем в Маниле, все мои попутчики будут аплодировать умело приземлившемуся пилоту. Знаю, что, пока самолет еще будет маневрировать, они все повскакивают, чтобы достать вещи из верхних багажных отделений. Знаю, что голос по громкой связи станет им за это выговаривать, а раздраженные стюардессы будут шлепать по тянущимся кверху рукам и захлопывать дверцы отделений. Всегда одно и то же. Ну и хорошо, правда?