Читаем без скачивания Римская весна миссис Стоун - Теннесси Уильямс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее же несет куда-то, бесцельно кружит в пустоте!
Вот внесло в спальню, вот вынесло из спальни, иначе не скажешь – ведь, по сути дела, незачем было входить туда и выходить тоже незачем. Это и есть кружение в пустоте. Если делаешь что-то без всякой на то причины, без всякого смысла, значит, тебя бесцельно кружит в пустоте. А есть ли вообще хоть в чем-нибудь смысл и можно ли говорить о причинах? Ну, причины-то можно домыслить задним числом, иной раз вполне правдоподобные. Иной раз правдоподобные настолько, что другие вполне приемлют их в качестве объяснения, как приемлют учтивую отговорку, собственного спокойствия ради или для сохранения светских отношений. Но за всем этим – пустота. Пустоту эту она ощущает давным-давно, с тех самых пор, как с разорванной нитки градом посыпались жемчужины и она вцепилась в чьи-то руки, пытавшиеся ее удержать, и, жаждая довершить акт самоуничтожения, бросилась обратно на сцену, залитую синеватым светом, жидким, как папиросная бумага; она прорывалась сквозь эту бумагу, как рвется посаженная на цепь могучая птица, пускающая в ход когти, чтобы высвободиться. Давно это было. Настолько давно, что можно и не вспомнить. И как его звали, того толстячка, что тогда с нею жил? А ведь у нее было к нему глубокое чувство, но какого рода чувство – этого она уже вспомнить не может. И вообще, та пора ее жизни – что это было такое? Во всяком случае, все это никак не связано с тем, что составляет ее жизнь сейчас. Ни тот человек. Ни та пора. Она завершилась каким-то фокусом, каким-то сценическим трюком, благодаря которому все это длится во времени, хотя давно уже остановилось. Вот именно, остановилось. «Остановилось». Слово-суррогат, долженствующее обозначать конец действия. Будто бросили что-то об стену, оно шмякнулось об нее с влажным звуком и упало там же, у стены. Но она-то сама не остановилась, ее по-прежнему несет, кружит в пустоте. В руке у нее стакан, стакан тепловатой воды, и она потягивает воду, но не останавливается. Ее все несет, кружит – вынесло из ванной, внесло в спальню, снова вынесло из спальни, внесло на террасу. И теперь она смотрит вниз, на город. Солнечный свет погас. Уже prima sera[4]. Все словно обернуто в синеватую папиросную бумагу. Но там, внизу, под каменной иглой, чья родина – древний Египет, как прежде, стоит молодой человек поразительной красоты, который вчера подал ей непристойный знак. Стоит там, внизу, и ждет…
Она повернулась к нему спиной, передернувшись от омерзения…
В квартире была тишина. Все ушли. Делать нечего, остается лишь бесцельно кружить в пустоте роскошных комнат.
* * *– Да смилостивится над тобой Господь, – проговорила мисс Бишоп, когда миссис Стоун, вырвавшись от нее, кинулась через открывшуюся стеклянную дверь к себе в спальню. Мисс Бишоп позволила ей убежать, не пошла следом. Ведь она исполнила то, что задумала: вонзила иглу в тело миссис Стоун. То было возмездие за что-то, случившееся во времена их далекой юности, и оно полностью удовлетворило мисс Бишоп. Но все это потрясло ее. Глубоко потрясло. По какой-то, ей самой непонятной, причине она чувствовала себя после своей обличительной речи обессиленной – пожалуй, не меньше, чем миссис Стоун. Ясный ум, которым мисс Бишоп так гордилась, на миг заволокло дымкой, он пришел в смятение, как если бы обитающее в темных морских глубинах чудовище вдруг стало всплывать, но не дошло до поверхности, а лишь вызвало на ней легкую рябь. Мисс Бишоп постаралась отогнать это видение. Значит, не так она умеет вникать в суть вещей, как ей думалось. И вовсе не так бесстрашна, как полагала, да и понимание ее ограничено: она разбирается лишь в простейших импульсах, которые движут массой; их можно уподобить набору гигантских кубиков с буквами, по каким изучают азбуку, а ведь импульсы эти, мнилось ей, и составляют смысл того, что она, за неимением слова более длинного и внушительного, именовала жизнью. В смятении мисс Бишоп завернула за угол террасы, очутилась перед другими стеклянными дверьми и увидела через них, как миссис Стоун вбежала в спальню, захлопнула дверь, заперла ее, скинула меховое манто на пол и бросилась в ванную. Мисс Бишоп взялась за ручку стеклянных дверей, но они не открывались – заперто изнутри. Она принялась трясти ручку, барабанить в дверь. Никакого ответа. Издалека до нее донесся плеск льющейся из крана воды. Постояв немного, она вернулась на старое место: быть может, ей лучше переждать, остаться здесь на террасе, у балюстрады, пока не разойдутся гости? Она рассеянно глянула вниз, на маленькую площадь, казавшуюся отсюда дном колодца. Последние лучи солнца коснулись языческих письмен, выбитых на тускло-розовом граните обелиска, и прямо под ним, повернувшись к нему спиной, словно собираясь прочесть о нем лекцию, одиноко стоял молодой человек поразительной красоты. Впечатление было такое, что он смотрит Мег прямо в глаза, мало того, вот-вот что-то крикнет ей или поднимет в знак приветствия руку. Но мисс Бишоп только скользнула по нему взглядом. Внимание ее он привлек лишь несколько мгновений спустя – она вдруг заметила, что он отошел от обелиска и стоит как раз под той частью балюстрады, над которой она склонилась. Он вынул руки из карманов, свел их у середины корпуса, и тут она поняла, что сейчас он оросит стену. С чувством гадливости, ошарашенная, она отпрянула от балюстрады и прошла с террасы в комнату. Гости собрались уходить. Музыка смолкла. Шайка «величественных ведьмуг и двуполых хлыщей», оживленно треща, бездумно плыла к отделанной в стиле барокко прихожей, где уже дожидался лифт, напоминающий обитую алым шелком ложу оперного театра. Никто даже не взглянул на Мег Бишоп, лихорадочно озиравшуюся в поисках миссис Стоун. Но миссис Стоун так и не показалась. Все время, пока расходились гости, она просидела, запершись, у себя в спальне.
И все-таки мисс Бишоп медлила, не уходила. Лифт пошел вниз с первой партией гостей. Остальные сгрудились в прихожей, дожидаясь его возвращения. А мисс Бишоп все стояла в зале. Потом без всякой цели, бездумно прошла через всю комнату к камину, и тут внимание ее привлекли французские часы под стеклянным колпаком. Из-под стекла торчал листок красной писчей бумаги; мисс Бишоп машинально потянула его к себе. В сложенной вдвое бумажке оказалась маленькая фотография. Блондинка неопределенного возраста с красивым, но неживым, напоминающим маску лицом, а на обороте – краткая надпись: «Вот как я выгляжу теперь!» Звучит таинственно, но, может быть, полоска бумаги, в которой лежала карточка, объяснит смысл этих слов? Мисс Бишоп подняла было узкий листок красной бумаги, но в этот миг кто-то взял ее за локоть.
– Что? Ах, да, лифт! – И ей пришлось положить бумажку на место…
* * *Каждый вечер, примерно в половине шестого, Паоло шел в парикмахерскую («Дамский и мужской зал») в начале виа Венето. Его мастер, молодой человек по имени Ренато, был не старше самого Паоло, почти так же красив, как он, и лишь чуточку менее элегантен. Быть может, Паоло и не сознавал этого, по самым приятным в его дне было то время (час, а иногда и больше), когда он, расслабившись, сидел в парикмахерском кресле, подставив лицо успокаивающим, задумчиво-медлительным пальцам Ренато. Чувственное наслаждение, которое давал ему этот час, было утонченным, как изысканнейшая пища богов. Пальцы у Ренато длинные, прохладные и такие же чистые, как струящаяся из серебряного крана вода. Глаза темные, с поволокой, как у Паоло, голос ласкающий. Разговор их всякий раз был продолжением предыдущего и начинался плавно, без всяких усилий с тех самых слов, какими другой, столь же плавно и тоже без всяких усилий, закончил его накануне, а говорили они почти всегда о своих женщинах. Для Ренато Паоло был кумиром, живым воплощением элегантности и моды. Паоло же, будучи нерадивым католиком, не ходил на исповедь, а вместо этого изливался перед Ренато, пытаясь тем самым придать некую видимость значительности своему существованию, которое было, по сути дела, порханием мотылька. Иногда длинные прохладные пальцы мастера замирали на минуту-другую на гладком лице клиента, а меж тем щеки и язык Паоло едва ощутимо двигались под ними: это плавно лилась ленивая его речь. Блаженная истома и нега текли от одного к другому, словно сливались чистые воды двух ручьев, мирно струящихся под тенью ив. Кресло всегда было повернуто так, что оба могли наблюдать за парадом модно одетых людей, дефилирующих мимо них по тротуару – в этот час римляне совершают свою passegiata[5]. Приятный обычай, этот вечерний моцион, и американцы быстро перенимают его, так что в этот час из парикмахерской можно было увидеть, по существу, всех, кто котировался в мире Паоло – мире богатства и элегантной преступности. Смотреть на них можно было и в окна, и в дверной проем, сквозь занавес из тускло-серебристых металлических цепочек, очень легких и подвижных; когда кто-нибудь, проходя, задевал их, они мелодично позвякивали. Зимою вместо них вставлялась стеклянная дверь. Но зима миновала, и сквозь легкий металлический занавес с улицы проникал горячий воздух (дело шло к жаре, уже наступало лето) и доносились обрывки разговоров. Пестрые картины беспрерывно сменяли одна другую, и время от времени Паоло даже лениво опускал веки, и они трепетали над глазами, ограждая их от переизбытка ощущений; так иной раз в разгар чрезмерно чувственной ласки рука вдруг замирает, чтоб отдалить миг самого острого наслаждения.