Читаем без скачивания Рецензии на произведения Марины Цветаевой - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде всего, отбросим распространеннейшую иллюзию, будто это «поэзия будущего». Нет никакого основания так думать. Вероятнее, это архи-вчерашняя поэзия. Эти истерически-экстатические вскрики, эта судорожная речь, напоминающая отчетливей всего предрассветные, слегка хмельные, городские, богемно-литературные разговоры и признания, эта прихотливейшая постановка тем, эти вечные «наперекор» и «наоборот», весь этот бред, очень женский и очень декадентский — почему это будущее? Когда говорят то же самое о Пастернаке — можно согласиться. Пастернак действительно делает трудное и неблагодарное черное дело — во всем его внутреннем облике есть что-то от ломовой лошади. Пастернак вспахивает оскудевшую почву поэзии, и никакой утонченности, истонченности в нем не заметно. Цветаева же слабее и порывистее, ей собственно до «слова, как такового» никакого дела нет, она вся в своем идеализме и взлетах. Обманчиво-тяжелую словесность ее дальше одухотворять невозможно — все уже достигнуто. Поэтому сейчас, непосредственно вот в данную минуту, Цветаева кажется «поэтичнее» Пастернака. Но, конечно, ее поэзия — цветок быстровянущий, по сравнению не только с Пастернаком, но и со стихами умной и ясновидящей Ахматовой.
Затем покончим со второй иллюзией: будто бы «трудность» цветаевского искусства является доказательством его значительности и глубины. По замечанию одного из критиков, у Цветаевой постоянная тяжба со средним читателем, с Иваном Ивановичем, с обывателем, — и вина за это падает будто бы всецело на обывателя.[455] Не спорю, часто бывают Иваны Ивановичи грешны перед искусством, в особенности самонадеянные и ограниченные Иваны Ивановичи. «Не понимаю — значит никуда не годится», решают они и не догадываются, что не все им дано сразу понять. Но неужели всегда правы поэты и всегда виноваты обыватели? Сомневаюсь. Цветаева не так глубока и сложна, чтобы за ней трудно было следовать, — если бы только она своим пифийством не кокетничала. Не могу обойтись без этого насмешливого слова — оно здесь самое верное. Цветаева обрывает мысль или стих там, где он начинает проясняться, как бы боясь этого прояснения. Она вскрикивает там, где крик внутренно ничем не оправдан. Общая ее загадочность питается тем, что правильнее всего было бы назвать — без всякого желания обидеть — творческой недобросовестностью, а может быть, и творческим безволием. В связи с этим находится ее никогда не слабеющий, никогда не изменяющийся пафос: порой от него веет таким холодом, будто от унылого упражнения, — а слова все необыкновенные, а степени только превосходные, а знаки все только восклицательные! И вот думаешь: не надрывает ли себя эта душа, которой по-человечески хотелось бы и задуматься, и погрустить, и усомниться, и устать, и поскучать, — не надрывает ли она себя этой монотонной, беспричинной восхищенностью и не губит ли своей поэзии? Это все относится к внутренней «трудности» Цветаевой. А внешне? Цветаевой, по-видимому, претят певучесть и гладкость, ей опостылели сладковатые итальянизмы русской стихотворной речи, она заставляет свой стих спотыкаться на каждом шагу, ей хочется грубой, дикой выразительности… Беда в том, что эти желания ее упали на слишком благодарную почву. Оказалось, что Цветаева «преодолела» музыку слишком легко, и даже никакой борьбы с музыкой у нее не вышло, а та просто исчезла из ее поэзии, бесследно и окончательно, по первому требованию. Ухо начинает все чаще изменять нашему поэту. Я не о таких мелочах говорю, как невозможные для произношения сочетания согласных (вроде, например, такого стиха: «лампа ниществ, студенчеств…»[456] — шесть согласных подряд), а о потере чувства ритма, иногда очевидной.
Еще и еще мог бы я продолжить эти «оговорки». Но не хочу, начав во здравие, кончить за упокой. И кончу во здравие.
Нельзя все-таки сомневаться, что Марина Цветаева — истинный и даже редкий поэт. Помимо той «эротичности», о которой я только что говорил, у нее есть и другое свойство, не менее сильно покоряющее: есть в каждом ее стихотворении единое цельное ощущение мира, т. е. врожденное сознание, что все в мире — политика, любовь, религия, поэзия, история, решительно все — составляет один клубок, на отдельные ниточки не разложимый. Касаясь одной какой-либо темы, Цветаева всегда касается всей жизни. На условном, квази-научном языке можно было бы сказать, что ее поэзия на редкость «органична». Но как будто нарочно все силы свои Цветаева прилагает к тому, чтобы это скрыть.
П. Пильский
Рец.: Д.Горбов
«У нас и за рубежом: Литературные очерки»
М.: Артель писателей «Круг», 1928
<Отрывки>{132}
О зарубежных писателях советская критика в лучшем случае молчит. В худшем отзывается со злобой, оценивает огулом. Исключения редки. Вот почему можно, пожалуй, оказать некоторое внимание главам книги критика Д.Горбова, посвященным зарубежной литературе. Почти 80 страниц он отводит оценке Бунина, Зайцева, Куприна, Алданова, Ремизова, Мережковского, Шмелева, Гиппиус, Цветаевой.
Впрочем, есть и другая причина, позволяющая привести мнение этого критика: насколько позволяет его марксистская идеология, он тщится быть беспристрастным. <…>
Вообще, при всем желании быть или казаться беспристрастным, Горбов не выдерживает тона, часто впадает в резкую грубость, Марину Цветаеву называет «первоклассной сплетницей» и даже грозит ей тем, что «коммунисты перестали быть такими добродушными», как прежде, «какими их изображает Цветаева», и «научились гнать прочь тех, кто застрахован от понимания новой России собственной глупостью и злобой». <…>
П. Пильский
Рец.: Марина Цветаева
После России: Стиxи 1922–1925{133}
Начинаешь читать, следишь строфу за строфой, вслушиваешься: да, что-то неясное, что-то темное, и туманны отдельные дергающиеся строчки — в общем? — В общем не то, чтоб все просветлено, но какой-то шепчущий, какой-то торопливый смысл живет и даже отчетливо чувствуется.
Непонятица становится понятной. Строки заперты, каждая забита гвоздями, как гроб, с трудом проникаешь в смысл, слышны только удары молотка, — но целое убеждает, целое передает, даже захватывает. Быстро прочтенная книга кажется бредом, ночью, туманом, безумным хождением по краю крыши, путешествием взбудораженного лунатика. Вся она — какой-то бег, ветровой лет, необычайный спех.
Поxоже, будто все сорвалось со своиx мест и несется, не зная куда, неизвестно зачем, чем-то подгоняемое, кем-то напуганное, может быть, ожесточенное, во всяком случае, потерявшее голову и счет минутам, потому что здесь все минутное, секундное, миговое, тяжело дышащее, безостановочное. Так бывает, когда смотришь на карьер коня, на мчащийся экспресс: ни одного движения, ни одного поворота колес не уловить, не определить, не сфотографировать, — может быть, они стоят на месте, — но поезд несется, поезд летит.
И у Марины Цветаевой все песни тоже мчащиеся, несущиеся, захлебывающиеся в своем беге, в своей страсти, в этой быстрой, спешащей судорожности, в горячей скороговорке, рвущиеся и рвущие мозг, сердце, слух, трепещущие и бьющиеся, как пойманная птица в кулаке охотника.
Минутами становится утомительно, минутами страшно, испытываешь нетерпение, ощущаешь сердцебиение, хочется самому сорваться и тоже лететь и тоже не зная куда, — может быть, в ночную даль, во тьму, в мрак, а может быть, с пятого этажа вниз, головой на мостовую, чтобы разбиться вдребезги, но летишь, лишь бы лететь, непременно лететь!
Чуется бессознательность, наваждение, подверженность, лунатизм. «Луна — лунатику», — вот название одного из этих стихотворений, вот признание Марины Цветаевой, ее тайное определение.
Оплетавшие — останутся.Дальше — высь.В час последнего беспамятстваНй очнись.
У Марины Цветаевой искание… дня, — выходов из ночи, желание обрести свет, вероятно, строй души, тишину.
Кончу, трезвость избрав,День — в тишайшем из братств.[457]
Но это — мечта, будущее — сбудется ли? Сейчас — обступивший трепет, бредовое бормотание, разъяренные порывы и тайна, тайна самоистязания, мука предчувствий, беспокойство, непоседство.
Есть час Души, как час Луны,Совы — час, мглы — час, тьмы —Час…
Это ж есть настоящее именно — «сейчас». Из всех строк, из всех строф слышится вопль, напряженный крик, смятенность: дыбится рвущаяся сила, будто кем-то удерживаемая, стремящаяся выпростаться; встает видение человека в цепях, высвобождающегося и бессильного их сбросить; слышится зубовный скрежет.
И повсюду: страсть, вызов, настойчивость, упрямство, торопливый ночной шепот. Бьется нетерпеливая, шатающаяся душа.