Читаем без скачивания Черное перо серой вороны - Виктор Мануйлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночевать Осевкин в Заведении не остался: и шумно здесь, и что-то мешало ему сосредоточиться на предстоящем деле. Устроившись в машине на заднем сидении, он велел ехать на дачу и спал там до двенадцати дня, не терзаемый ни сомнениями, ни тем более угрызениями совести.
Да и откуда их взять – эти угрызения? С чего им возникнуть? Все, что он делает, диктуется даже не столько его желаниями и прихотью, сколько обстоятельствами. Любой моралист на его месте, получив власть и деньги, вел бы себя точно так же. И моралистки тоже. А морализм в них пробуждается от несоответствия желаний и возможностей. В таком случае человек озлобляется и впадает в крайность, оправдывая ее своими будто бы высокими нравственными и моральными принципами, забывая, что человек по природе своей есть зверь, только зверь мыслящий, и мыслительность его направлена прежде всего на удовлетворение своих желаний, амбиций, обычного чувства голода и природной установки на продление рода. Когда на земле народу станет настолько много, что ничего из этого большинство удовлетворить не сможет, тогда в действие вступит закон естественного отбора сильнейших, все слабые погибнут, и никто не станет их спасать, потому что это вновь поведет к бесконтрольному размножению слабых, больных и просто уродов. Жить должны исключительно сильные прагматики. А из них оставаться наверху сильнейшие. Из всех богов останется один, или даже ни одного, и сам человек провозгласит себя богом. Это и будет дарвинизм в действии. Или черт знает, что там еще может понадобиться и как это будет называться!
Осевкин, проснувшись, лежал, прислушиваясь к тишине, царящей вокруг него, и мысли сами текли в его голове, выстраиваясь в петляющие ряды. Так, по крайней мере, ему казалось. И он не впервой подумал, что надо бы эти мысли записывать, чтобы на старости лет посмотреть на себя, нынешнего, с вершины накопленных знаний и мудрости и проверить, в том ли направлении эти мысли шагали. Он знал, что мысли эти изначально навеяны ему Нескиным, но лишь потому, что тот значительно старше его и, следовательно, более опытен. К тому же – еврей. А у еврея мысли с самого детства выстраиваются в определенном порядке и движутся в определенном направлении, потому что каждый из них с детства знает, что бог выбрал евреев из всех прочих народов исключительно для того, чтобы повелевать этими прочими народами. Сбудется это когда-нибудь или нет, ему, Осевкину, знать не дано. Следовательно, он имеет полное право считать себя таким же избранным, как и Нескин. По крайней мере в той среде, в которой ему предназначено жить и действовать. А все остальное – катись оно ко всем чертям с матерями и прочими!
Потянуло прохладой из окна, и Осевкин догадался, что кто-то открыл дверь в его спальню. Он сунул руку под подушку, холодная рубчатая сталь плотно легла в ладонь. Лежа под балдахином, он смотрел на проем двери, прикрытый портьерой, ожидая того, кто осмелился без вызова войти в его спальню.
Партьеры чуть шевельнулись, раздвинулись, и он увидел испуганное и заранее виновато улыбающееся лицо своей жены.
– Тебе чего? – спросил он, с любопытством разглядывая жену.
– Я подумала, – пролепетала та, – что тебя нет и нет… Подумала: мало ли что…
– Ну и дура! – произнес Осевкин. – Я буду жить долго. Еще тебя, дуру, переживу.
– Нет, я просто так, – залепетала она. – Я ни о чем таком не думала.
– Тебе и не надо думать, – произнес Осевкин, вынимая руку из-под подушки. Затем, откинув легкое одеяло, взмахнул в воздухе ногами, совершил плавный взлет, оказался на ногах, мускулистый, как дикий зверь, наделенный человеческими чертами. Зеркала отразили его обнаженное тело, Наталья смущенно хихикнула и отступила за портьеру: ее муж давно не пользуется ее телом, и от этого Наталья чувствует себя обделенной.
Но хуже всего, что по ночам ей снятся голые мужчины, занятые непонятными делами с другими женщинами и – вот странность! – почему-то не замечающие ее, Наталью, тоже совершенно голую. Она пытается обратить на себя их внимание, но от страха, что вот-вот случится то, чего она так хочет и так боится, или вдруг появится муж и застанет ее за всем этим, она просыпается в поту, сердце ее стучит так, что вот-вот выскочит из груди, тело томится от неосуществленного желания, грудь и низ живота набухают, ей хочется плакать, куда-то идти, даже бежать, и тогда она встает и крадется к спальне своего мужа, ничего не соображая, не зная, что скажет в свое оправдание. Но даже если он и замечает ее, как это произошло сейчас, от этого ничего не меняется, как будто сон ее продолжается наяву. Похоже, ее мужу нет до нее никакого дела. И Наталья спешит к детям, им она отдает всю свою нерастраченную любовь, от них получает недостающее ей тепло.
Наталья торопливо семенит по коридору, зажимая рукой рот, из которого готовы вырваться крики или рыдание. В конце длинного коридора она, как слепая, натыкается на двоюродную сестру своего мужа Елену, и, уткнувшись ей в плечо, беззвучно сотрясается всем телом. Елена гладит ее худенькие детские плечи, уставившись неподвижным тоскующим взглядом в полумрак уходящего вдаль коридора. Она не просто догадывается, но знает наверняка, потому что это повторяется раз от разу, зачем Наталья ходила на половину мужа и что так ее потрясло. Елена и сама страдает из-за отсутствия мужской ласки. Ее молодость прошла в Москве, в студенческом общежитии, в туристических походах, на раскопках древностей – в парнях недостатка она не испытывала. Но замуж так и не вышла: ее неподвижный взгляд отпугивал даже самых смелых и бесшабашных. А с некоторых пор Елене хочется совсем другого, и не так, как это должно быть у нормальных людей. И однажды это случилось между ней и Натальей, и так напугало невестку, что она с тех пор боится оставаться со своячиницей наедине. Правда, Елена больше не делала ни одной попытки повторить однажды случившееся, уверенная, что Наталье деваться некуда, и она рано или поздно придет к мысли, что в этом нет ничего дурного.
Вот и сейчас, утешая Наталью, Елена приходит во все большее возбуждение, руки ее забираются под тонкий халатик невестки, гладят ее голое тело, спускаясь все ниже и ниже. Но внизу хлопнула наружняя дверь, и детские голоса наполнили тешину огромного и почти пустого дома.
Наталья отпрянула от Елены, уперлась в ее грудь руками.
Так они стояли какое-то время, молча уставившись глаза в глаза: неподвижные глаза Елены в затуманенные слезами глаза Натальи.
И Елена отпустила Наталью.
Та встрепенулась, точно курица, побывавшая под петухом, спросила:
– Сеня ничего не говорил?
– Сеня? Твой Сеня уже в башне. Мы, девочка, для него ничего не значим.
– Да, – соглашается Наталья и прерывисто вздыхает. Затем спрашивает, с надеждой заглядывая в глаза гувернантки: – А что же делать?
– Плюнуть на все и жить, – отвечает Елена, и лицо ее становится неподвижным и холодным, точно вырезанное из мрамора. – Мы, Натаха, живем с тобой как в тюрьме. Даже хуже, чем в тюрьме. Отсюда или нужно бежать, или… – Елена задохнулась, дернула своей точеной головой и, приблизившись к Наталье вплотную, закончила: – … или наплевать на все нормы и правила.
Жалкая гримасса исказила детское лицо Натальи, губы ее беззвучно зашевелились, но вместо слов она лишь согласно несколько раз тряхнула головой, однако, едва Елена снова коснулась руками ее плеча, отскочила в сторону, пробормотав:
– Потом! Потом! – и побежала к лестнице, ведущей в детскую.
Елена смотрела ей вслед, ладонями сжимая пылающее лицо.
Глава 37
Ранним воскресным утром, едва солнце оторвалось от зубчатой стены леса, старенькая, но хорошо сохранившаяся «Волга» выехала из города и направилась по шоссе в сторону озера Долгое. За рулем машины сидел Алексей Дмитриевич Улыбышев, на заднем сидении разместилась чета Сорокиных: Артем Александрович и Нина Петровна. У мужа было растерянное выражение лица, у жены сердитое. Их разделяли пакеты и сумки с продуктами, которые пойдут в общий котел отряда «Поиск».
Нина Петровна все еще переживала признание своего тихони-мужа в совершенном преступлении, которое он преступлением не считал, и только страх, как она полагала, перед разоблачением, толкнул его на это признание. И она, ошарашенная, не сдержалась и наорала на него, что случалось с ней крайне редко, наорала именно за то, что он, ее муж, не подумал о последствиях, которые могли обрушиться на его жену, – не последнее, между прочим, лицо в этом городе, – на их детей, на него самого. Больше всего ее возмутило, что он даже не посоветовался с ней, прежде чем решиться на такой поступок, и молчал до сих пор, следовательно, не доверял ей, чего-то опасался. Уж она дала волю своему языку, обзывая мужа самыми последними словами, среди которых идиот, кретин, безмозглый дурак к последним никак не относились. Она проклинала тот день и час, когда решилась выйти за него замуж, призналась, что всю жизнь мучается с ним, таким остолопом, что могла бы стать женой более достойного ее человека, забыв, что в пору своего девичества буквально разметала всех девок, которые увивались вокруг бравого спецназовца-десантника, грудь которого была увешана значками и медалями, а больше всего потому, что не пьет, не курит, работящ до такой степени, что оторвать его от какого-то дела и заманить на танцульки было не так-то просто. Помнится, она сама, – да и многие девки, – одно время даже сомневалась, а не оторвали ли ему чеченцы самое главное, без чего и жениться никак нельзя? Действительно, странно ведь, как ни крути, что парень не то чтобы совсем сторонится женского полу, а как бы не проявляет к нему подобающего интереса. Но не до такой же степени! Правда, они иногда вспоминали, что Артемка и в школе был стеснительным и даже диковатым, но это ж когда было – о-го-го! С тех пор какой угодно парень должен созреть для любви и всего прочего, что из нее вытекает. Тем более что настрадался в своем спецназе и волей-неволей должен тянуться к слабому полу, который и утешит, и приласкает, и заставит забыть обо всем.