Читаем без скачивания Новый Мир ( № 2 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и хочется вспомнить гоголевского Кочкарева, рассуждающего по поводу начальственного плевка: «Так что ж из того, что плюнет? Если бы, другое дело, был далеко платок, а то ведь он тут же, в кармане, — взял да и вытер».
Хрущев, положим, и сам не знал, что такое чувство чести: был в шутах у Сталина. Но вот эти, молодые блоггеры, которые хихикают над тем, что шестидесятников так волновал хрущевский плевок, — они что, действительно ничего не ведают про чувство собственного достоинства?
«Осталось всего лишь четверть века, чтоб разогнуться совсем» — над этим аксеновским пророчеством образца 1968 года остается только грустно посмеяться. Да, была такая популярная теория: мол, должно прийти непоротое поколение, чтобы возникло нормальное общество. Сама немало глупостей в этом роде написала. Да только теория, видно, разбивается о человеческий материал: раб не понимает, что плохого в порке, если выпоротому дадут в награду много пряников.
Чувство чести — оно, конечно, дворянского, а не холопского происхождения. Когда Пугачев протягивает Петруше Гриневу, уже приведенному на виселицу, руку для поцелуя, и все вокруг говорят «целуй руку, целуй руку», и самоотверженный Савельич умоляет о том же: «...плюнь да поцелуй у злод... (тьфу!) поцелуй у него ручку», — Гринев даже не шевелится, предпочитая «самую лютую казнь такому подлому унижению».
Драма писателей, подвергнутых публичному унижению Хрущевым, как понимает ее Аксенов, именно в том, что все они в той или иной мере «поцеловали ручку», имея гриневские, а не кочкаревские представления о чести.
Поэтому Аксенову и потребовалось если не удалить, то хотя бы снизить градус страха: его герои должны иметь выбор. И, кстати, спустя всего три года, во время процесса Синявского и Даниэля, подвергнутые публичной порке писатели распрямляют спину: пишут письмо протеста. Двадцать шесть подписей — вместо ожидаемого «всеобщего одобрения».
В издательской аннотации говорится, что «жажду творчества, которую не убить никаким режимом», и называет Аксенов «таинственной страстью». Аксенов бывает велеречив, но все же не до такой степени. Название же по меньшей мере двусмысленно. В книге есть рассуждения о таинственной страсти к стихам, к дружбе, разлитой в поколении.
И есть строки ахмадулинского стихотворения:
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.
В связи именно с этим стихотворением повествователь вспоминает о призраке предательства, который волочится за всеми ними… И там же, на той же волшебной поляне, где царили стихи и «возьмемся за руки, друзья», Татьяна Фалькон, жена Яна Тушинского, после нескольких стаканчиков чачи грубо обнажает мучающий всех вопрос: «Что вы выбираете — предательство или страдание? Мне кажется, что после хрущевского опороса наши мальчики склоняются к первому», — и обрушивается на все то, что понаписали раскритикованные поэты, стремясь умилостивить власть. Это, мол, и есть предательство поэзии.
Ну а дальше — проблема ясна. Какая из «таинственных страстей» перевесит, к предательству или к творчеству? Друзья-приятели дрейфуют в разные стороны. Одни — в открытый конфликт с режимом, в конфронтацию, в эмиграцию, другие — в идеологическую обслугу, третьи балансируют на грани дозволенного фрондерства, четвертые уходят в себя. Роман длится еще долго, читать его любопытно, пробираясь по вехам нашей истории и вехам биографии Аксенова, комментировать уже скучно.
Но вот один вопрос, так и остающийся не проясненным до конца: что считать предательством? Для молодого Аксенова тут все ясно: предательство — это растворение себя во «всеобщем одобрении». Получается, что талант меряется степенью сопротивления Софье Власьевне. А на склоне лет Аксенов вдруг выясняет, что верный слуга режима Роберт Эр не предавал ни себя, ни друзей, ни поэзию, ни своего личного достоинства. И как все это совместить?
Нет, все же хорошо, что Аксенов простился с нами именно этим романом, в котором много печали и мало злости.
Вспомнив на панихиде Роберта Эра (которой, напомню, кончается роман) некогда раздосадовавшую его статью Яна Тушинского, автор усилием воли решает «вымести все слежавшееся в закоулках прошедшего. Окна открыть и сильным движением все вымести вон. Ради Робы, ради его светлой памяти».
Последний роман Аксенова, похоже, целиком создан на этом усилии сообразно завещанию умершего друга: «Останьтесь, прошу вас, / побудьте опять молодыми! / Не каньте беззвучно / в бездонной российской общаге. / Живите. Прощайте...»
Не знаю, как насчет вечной жизни, но молодость Аксенов своим героям вернул. И в то же время написал им эпитафию. Получается — и себе тоже.
А эпитафия — это такой жанр, который не пристало судить по меркам эстетики.
[1] «Новый мир», 1998, № 1.
[2] <http://www.gazeta.ru/culture/2009>
[3] <http://uborshizzza.livejournal.com>
Поворот наборот в послевоенной Японии: Ю. Мисима о войне и мире
Александр Чанцев родился в Москве в 1978 году. Окончил бакалавриат, магистратуру и аспирантуру ИСАА при МГУ, стажировался в буддийском университете Рюкоку (Киото). Кандидат филологических наук. Автор нескольких книг, в том числе о творчестве Ю. Мисимы и Э. Лимонова. Живет в Москве.
При анализе ситуации в российском обществе после перестройки и начала нулевых естественно говорить о конце тоталитарной системы и последующем поиске национальной самоидентификации, открытии закрытого общества внешнему миру, а также о сопутствующих этим процессам настроениях — эйфории и чувстве потерянности, ресентименте [1] и ностальгии по «былому величию», разочаровании и всплесках активности. Россия, безусловно, не первой оказывается в ситуации трудного и подчас мучительного перехода от одной исторической модели к другой. Рассмотрение опыта таких относительно географически близких соседей нашей страны, как страны бывшего Варшавского блока после краха коммунистической системы и Германии после Второй мировой войны, безусловно, дает много ценного материла для понимания внутренних российских процессов. Однако не менее плодотворным, на мой взгляд, может стать и обращение к ситуации в Японии после поражения в войне и, условно говоря, перехода от имперской тоталитарной модели к западной либеральной. (Что любопытно, это сходство отмечают не только исследователи — так, японский театральный критик Кэн Мураи сказал: «…Россия после распада Советского Союза очень похожа на Японию того периода, когда она впервые попала под американское влияние. Между нами примерно шестьдесят лет разницы» [2] .) Однако хотя некоторые сопутствующие этому переходу, открытию внешнему миру процессы в Японии и оказались почти синонимичными нашей ситуации и отчасти даже более ярко выраженными, они имели при этом другой исход.
У Японии, следует заметить, вообще богатая традиция изоляции (по сути, Япония больше времени была закрытой, чем открытой). Так, в истории есть специальный термин «сакоку» — буквально «страна на замке», как именовалась внешняя политика самоизоляции Японии от внешнего мира, проводимая сёгунатом Тогугава с XVII по XIX век. Вообще же в истории Японии было одно «добровольное» открытие — во время Реставрации Мэйдзи (1866 — 1869) — и два принудительных — открытие для международных торговых нужд портов Японии американской эскадрой адмирала Перри в 1854 году и поражение во Второй мировой войне.
Чувства потерянности, утраты ориентиров, ресентимента и даже агрессии, охватившие Японию после поражения во Второй мировой войне, настолько соответствуют ощущениям наших соотечественников после распада Советского Союза, что я позволю себе проиллюстрировать психологическую ситуацию в обеих странах двумя цитатами, о Японии и России соответственно.
«…Прежние формы самоидентификации и, прежде всего, история оказались скомпрометированы. <…> Этнологи <…> предложили такие подходы, которые позволяли преодолеть общественный разброд, выражавшийся в разочаровании, чувстве унижения, потере идеалов единства, распространении марксизма, быстром росте „новых религий”. Потребность японского общества <...> в объединяющих, склеивающих идеях была велика. Потребность была велика и в том, чтобы отделить себя от других. Привычная оппозиция свой/чужой требовала нового осмысления» [3] .
«Черты эпохе задала не интеллектуальная работа, а чередующиеся периоды кризисов и кратковременных мобилизаций, сопровождавшихся фазами общественной астении, апатии или равнодушия. Они сменяли друг друга на протяжении последних лет, оставляя после себя пространство, лишенное даже признаков идеализма (не мечтательности, а потенциала и воли к самосовершенствованию…)» [4] .