Читаем без скачивания Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адольф уткнулся лбом в стекло. Ну вот, он услышал фразу, которой страшился все эти месяцы, фразу, против которой боролся, против которой мобилизовал всю свою энергию и всю любовь. Все рухнуло. Ничего не помогло. Кончено. В свой день, в свой час смерть все равно придет.
– Вы должны понять, мсье Г., что для вашей жены это будет поистине избавлением.
Бедная маленькая Одиннадцать, такая мужественная, такая жизнерадостная! Она слабела, не жалуясь, проводя свои последние часы перед картиной, единственной картиной, которую не унесли судебные исполнители, – ее «Портретом великанши».
Адольф почувствовал, что горе душит его, и выбежал вон. На лестнице он столкнулся с Нойманном, который пришел проведать их, как и каждый день.
– Нойманн, ей остались считаные часы. Иди в ее комнату. Мне надо сбегать по срочному делу.
– Да куда ты?
– Мне надо.
– Адольф! Вернись!
– Я по делу. Это для нее.
Адольф бежал по серым тротуарам. Ледяной ветер не осушил его слез. Он чувствовал в себе слишком много жизни, слишком много сил, это было что-то неисчерпаемое и бесполезное, что он хотел бы отдать Одиннадцать-Тридцать.
Добравшись до улицы Деборд-Вальмор, он вошел в подъезд дома номер 12 и взбежал по лестнице. С тревогой позвонил раз, другой, третий, не давая звонку перевести дух.
Наконец дверь открылась, и появился Ларс Экстрём, в халате. Он отпрянул, увидев в дверях Адольфа, но тот удержал его за руку и взмолился:
– Идемте! Одиннадцать умирает. Я хочу, чтобы вы тоже были у ее одра.
– Но…
– Нет, я не держу на вас зла. Она вас любила. Пусть в последний час с ней будут двое мужчин, державших ее в объятиях.
– Но…
Адольф посмотрел на красивые мускулистые ноги танцора. «Как он глуп, – подумал он, – но не важно… Одиннадцать его любит».
Молодой человек, голый, с обмотанным вокруг бедер полотенцем, появился за спиной Ларса Экстрёма и спросил сонным голосом:
– Что случилось?
– Ничего, – ответил танцор, – это муж одной подруги. Иди спать.
Эфеб скрылся.
– Вы ошибаетесь, – сказал Ларс Экстрём, – я никогда не был любовником вашей жены. Она попросила меня убедить вас в этом, чтобы…
– Чтобы?
– Чтобы вы ее ревновали.
Адольф бессильно прислонился к стене. Нет, только не это. Второй раз. Дважды в жизни Одиннадцать солгала ему. Сначала дала понять, что знала много мужчин, чтобы Адольф не испугался ее девственности. Потом убедила, что изменяет ему, чтобы пробить стену его равнодушия. Значит… он был единственным? Единственным мужчиной в ее жизни? Одиннадцать…
– Вам нехорошо? Хотите чего-нибудь выпить? Входите…
Адольф скатился по лестнице и помчался сломя голову. Одиннадцать… нельзя было терять ни минуты. Теперь он боялся ее. Одиннадцать. Столько любви всю жизнь. Столько верности… Столько… Нет, у него не могут все это отнять.
Он ворвался в темную комнату и упал на кровать, самозабвенно целуя крошечные влажные ручки.
– Одиннадцать… любовь моя…
– Где ты был, мой бош? Я беспокоилась.
– Я… я сейчас узнал от Ларса, что…
– Оставь. Согрей меня.
Он прижал Одиннадцать к себе; она ничего не весила и больше не вызывала в нем ощущений, испытанных множество раз. Она же прильнула к нему, как влюбленная женщина, по-прежнему обожая это тело.
– Нам было здорово с тобой, правда?
– О чем ты говоришь? Почему в прошедшем времени?
– Перестань. Я знаю.
Она закашлялась и повторила, проигнорировав вопрос:
– Нам было здорово с тобой, правда?
От волнения Адольф едва смог выговорить:
– Да. Нам было здорово.
Он не смел смотреть на нее, не смел сжимать слишком крепко, боясь сломать.
– Мой бош, надо думать о будущем. Такой, как я, ты больше не найдешь.
– Одиннадцать… замолчи.
– Замолчу, когда захочу! – сказала она с раздражением, на которое у нее больше не было физических сил, и закашлялась на несколько долгих минут.
Адольф сидел в полумраке, обнимая сотрясаемое кашлем тельце, и ежеминутно боялся, что оборвется нить жизни.
– Я больше не перечу тебе, Одиннадцать. Скажи мне, что хотела сказать.
Она с трудом перевела дыхание. Глаза ее едва не выскакивали из орбит.
– Вот. Я не хочу, чтобы ты опустился. Ты должен писать, ты должен жить.
– Но как? Я не смогу без тебя.
– Загляни за кровать.
Адольф не понял. Одиннадцать повторила надтреснутым голосом:
– Отпусти меня и загляни за кровать.
Нойманн прибавил свет ночника. Адольф обошел высокую кровать с тяжелым балдахином и увидел прислонившуюся к синей стене бледную, испуганную, взволнованную Сару Рубинштейн.
– Сара?
– После меня это лучшее, что ты можешь найти, – сказала Одиннадцать. – Потому я ее и позвала. Конечно, она не согласна, но ты ее очаруешь. Я на тебя рассчитываю.
Адольф подошел к Саре, с которой ни разу не виделся после их разрыва. Она отвела глаза, глядя на тонкую полоску света, просочившуюся сквозь закрытые ставни, и пробормотала глухим голосом:
– Одиннадцать связалась со мной, как только узнала, что больна. Я несколько раз приходила, когда тебя не было. Я…
Сара заставила себя посмотреть на Адольфа. Ее взгляд скользнул поверх кровати, в глазах заплескалась паника.
Адольф обернулся.
Слишком поздно. Одиннадцать умерла.
* * *Гитлер победил. Он стал новым канцлером Германии.
Неудавшийся художник, бывший бродяга, солдат, не дослужившийся даже до унтера, агитатор из пивной, опереточный путчист, девственный любовник толп, австриец, ставший немцем мошенническим путем, возглавил одну из богатейших и культурнейших стран Европы.
Он кричал так громко, что многие его услышали. И проголосовали за него.
Он кричал так громко, что многие сочли его смешным. И невольно пошли у него на поводу.
А ведь он сотню, тысячу раз говорил голосом своих демонов: уничтожить евреев, истребить коммунистов, отомстить Франции, расширить границы на восток, потом на запад… Он всегда говорил, что война – святое право, что война необходима. Никто никогда не вел игры столь агрессивной и столь понятной. Никто никогда не делал ненависть единственной пружиной политики. Его находили убедительным. Его находили гротескным. Но почти никто не нашел его опасным. Как можно быть настолько глухими? Гитлер не был лжецом. Он открыто выкладывал свою гнусную правду. И это служило ему защитой. Ибо люди привыкли судить по поступкам, а не по словам. Они знают, что между замыслом и его воплощением в жизнь недостает одного звена – возможности действовать. И вот эту-то возможность они Гитлеру и дали. Быть может, они думали, что власть обуздает его экстремизм, как это обычно бывает? Что Гитлер успокоится, познав суровый закон действительности?
Невдомек им было, что выбрали они не политика, но артиста. То есть полную его противоположность. Артист не прогибается под действительность – он ее творит. Ненавидя действительность, от досады артист создает ее сам. Обычно артисты не приходят к власти: они реализуются на своей стезе, примиряясь с воображаемым и реальным в своем творчестве. Гитлер же пришел к власти, потому что был артистом неудавшимся. Десять лет он повторял: «Мы возьмем власть легально. А после…»
После он сам стал властью.
В это же время один человек потерял сон. Он думал, что делает свою работу, – и спровоцировал катастрофу. Как он мог предвидеть?
Доктор Форстер с тревогой следил за политическим взлетом вестового Гитлера, своего бывшего пациента в Пазевальке в 1918-м, которого он вылечил от истерической слепоты, убедив, что Бог поручил ему миссию спасения Германии. Подвергнув его гипнозу в лечебных целях, он привил ему болезнь. Теперь, когда этот человек стоял во главе страны, доктор Форстер счел своим долгом высказаться, даже ценой нарушения врачебной тайны. Он объявил на одной из своих лекций в Грейфсвальдском университете, что Гитлер – невротик, подвергавшийся лечению внушением и гипнозом, и что он обнародует его психиатрическое досье.
Гестапо среагировало без промедления. Доктор Форстер был тотчас уволен с должности по причине психической неуравновешенности. Ему грозила смирительная рубашка.
Он бежал в Швейцарию, преследуемый по пятам спецслужбами. Он успел только положить в банковский сейф в Базеле свои психиатрические карты, написанные кодом, и сообщить об этом надежным друзьям, не уточняя, в какой именно банк, после чего его нашли мертвым в гостиничном номере – он выстрелил из револьвера себе в голову.
Пятнадцать часов двадцать девять минут
Его жизнь стала наконец оперой.
В высокой и просторной декорации рейхсканцелярии день Гитлера протекал согласно тщательно выстроенной мизансцене с участием хора – толпы, отобранной и присланной министром пропаганды, оркестра – служащих рейхсканцелярии, от министров до поварят, второстепенных персонажей – Геббельса, Геринга, Гесса, Гиммлера, Шпеера; все было организовано вокруг высокой ноты тенора, Гитлера. Никакой фальши, никакой какофонии, никакой чуждой музыки. Единственный солист, которому позволено импровизировать, – он, Гитлер. Своими громоподобными вспышками гнева, сотрясавшими стены дворца, он держал в страхе свое окружение и ошеломлял послов, которые никогда не видели, чтобы государственный деятель позволял себе так распускаться. Единственное отличие от оперы Вагнера – ни одной женской роли. Гитлер не признавал дуэтов, он блистал один. Его жизнь была мужской оперой. Германия была мужской оперой.