Читаем без скачивания Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я хотел бы проводить с тобой больше времени.
Как это по́шло! Говорил он пошло или пошло чувствовал? Как получилось, что они почти перестали разговаривать и теперь любой обмен репликами звучал как колокол в гулкой пустоте?
В особняке де Бомона их встретил одобрительный шепоток, согревший ему сердце. Он понял, что все сочли его выбор дерзким – надеть при жене маску Отелло. Да, вы верно поняли, я ревную, я показываю это всему свету, я отчаянно ревную, потому что отчаянно влюблен.
– Идемте, – сказал Этьен де Бомон, – Ман Рей непременно должен вас сфотографировать.
Они попозировали американскому фотографу, Адольф гневно вращал глазами, а Одиннадцать-Тридцать на диво убедительно изображала несправедливо заподозренную голубку.
Гостиные заполнял джаз. Полтора десятка Клеопатр и два десятка Гамлетов танцевали чарльстон. Граф де Бомон из вежливости обезобразил себя до крайней степени, одевшись Ричардом III. Камзолы и трико открывали занятную анатомию, округлые ляжки, мощные ягодицы; уже ходил слух, что около полуночи будут избраны самые красивые ноги.
Группа молодых людей окружила Одиннадцать-Тридцать и смеялась ее остротам. Адольф отошел; вяло поучаствовав в нескольких беседах, он облокотился о подоконник и, под защитой маски, погрузился в свои мысли. Почему я дал ей такую власть надо мной? Она заняла слишком много места в моей жизни. Посмотри на нее: она резвится и веселится, она здорова, горяча, эротична. Я нужен ей меньше, чем она мне. Так продолжаться не может. Я должен быть хозяином моей жизни. Никому не давать подмять себя. Я…
– Отелло нынче мрачен.
Какая-то женщина прервала его размышления. Высокая, гибкая, словно нарисованная одним штрихом; ее светлые волнистые волосы отливали тремя разными оттенками – песочным, золотистым и рыжим, все три оттенка были заплетены в толстые косы, струившиеся до самой поясницы.
– Офелия, я полагаю?
– Верно подмечено. Офелия, утонувшая в шерри, – сказала она, подняв бокал на уровень глаз, в форме полумесяцев.
В этих глазах Адольф рассмотрел многообразие оттенков карего, от бежевого до почти черного – орех, сиенская глина, шафран, кирпич, красное дерево… и легкий блик зеленого.
– Какая палитра, – пробормотал он.
– О чем вы?
– О ваших красках. Ваши родители, произведя вас на свет, выказали себя отменными колористами.
Она вздохнула, чуть раздраженно, чуть смущенно.
– У вас как будто немецкий акцент, или мне кажется?
– Меня зовут Адольф Г., я из Вены.
– Адольф Г. А я из Берлина! – воскликнула она.
Они сердечно улыбнулись друг другу. Австрия и Германия – здесь, в парижском изгнании, они были соотечественниками.
– Меня зовут Сара Рубинштейн. Я – нос.
Она показала на две очаровательные ноздри, которые раздулись, когда о них заговорили.
– Вы создаете картины из запахов?
– Пытаюсь. Я заканчиваю обучение в Париже, в доме Герлен. Потом вернусь в Германию и буду делать духи.
– Что происходит в Германии? – спросил Адольф.
Сара рассказала ему о смутной поре, которую переживала ее страна, о трудностях молодой Веймарской республики. Детище поражения, Версальского договора 1918-го, Республика выглядела унизительным наказанием в глазах слишком многих немцев.
– Это открывает дорогу экстремистам. Как правым, так и левым. Коммунисты набирают голоса, и правые националисты тоже – тем легче, что не стесняются играть на антисемитских струнах.
– Вот как? – протянул Адольф.
Она опустила глаза, как будто собиралась сказать что-то непристойное.
– Как вы, наверно, догадались по моему имени, я еврейка.
– А я нет, – сказал Адольф, – хотя меня и называют жидом за мою живопись.
– Вот как? Вы не еврей? Адольф Г.? Я думала…
– Звучит как упрек.
Она покраснела, смутившись:
– Извините, привычка. Я родилась в чересчур еврейской семье. Мой отец – один из вождей сионистского движения.
– То есть?
– Он борется за создание независимого еврейского государства.
Эти темы были за тысячу миль от привычных мыслей Адольфа, поглощенного своим искусством и своей ревностью. Отвлечься было приятно.
Он продолжил расспросы о политической ситуации в Германии.
– Я чувствую, что Республика поправела, – продолжала Сара, – и правые националисты оспорят Версальский мир. Но я не очень опасаюсь крайне правых, хотя на их демагогию и могут найтись слушатели.
– Почему?
– У них нет ораторов. Демагогия имеет успех только в устах блестящего трибуна. Нет соблазна без соблазнителя. Кто есть у крайне правых? Рём? Военный, способный мобилизовать ностальгирующих солдат, но не более того. Геббельс? Он слишком уродлив и чудовищно нагл.
– Приятно получить весточку с родины, – заключил Адольф Г.
Они пробирались сквозь толпу к елизаветинскому буфету.
Между двумя эгретками и тюрбаном Адольф увидел Одиннадцать-Тридцать, оживленно беседующую с очень красивым пажом…
Сердце Адольфа остановилось.
Он! Ларс Экстрём! Шведский любовник! Танцор!
Разрумянившаяся Одиннадцать-Тридцать, казалось, о чем-то его настойчиво просила. Она несколько раз пугливо огляделась, он согласился, взял ее под руку, и они начали подниматься по лестнице.
Адольф подумал, что они отправились искать пустую комнату, чтобы…
– Что-то не так? – спросила Сара.
Адольф вздрогнул. К счастью, черный грим на лице скрывал его эмоции. Он улыбнулся:
– Нет, я просто подумал кое о чем, что мне было бы приятно… это касается вас…
– Вот как?
– Да. Я хотел бы вас написать.
– Офелией?
– Офелией после купания. Точнее, Венерой.
Сара залилась краской:
– Вы хотите, чтобы я позировала вам обнаженной?
– Да.
– Это невозможно. Я могу показаться в таком виде… только человеку, с которым была близка.
– Этого мне бы тоже хотелось.
Сара вздрогнула. Но Адольф не дал ей времени возмутиться.
– Вы отказываетесь, потому что вы расистка?
– Простите?
– Вы не хотите спать с негром?
Сара рассмеялась. Адольф продолжал, не сводя с нее голубых глаз:
– Или боитесь того, что обнаружите, когда грим будет смыт?
– Я отлично знаю, как вы выглядите, господин Адольф Г.
По дерзкому тону, по заблестевшим глазам Адольф понял: пожалуй, в том, чего он возжелал, нет ничего невозможного.
* * *– Он оставит политику, это точно. Он совсем убит.
Издатель Адольф Мюллер и Йозеф Геббельс с грустью смотрели на согбенный силуэт Гитлера, который, как и каждый день, часами взирал на мрачную водную гладь озера Тегерн.
Облака зависли, отражаясь в воде, неподвижные, тяжелые, грузные. Природа застыла. Даже птицы парили, никуда не двигаясь.
– Моя жена, – сказал Мюллер, – боится, как бы он не возомнил себя Людвигом Вторым[22] и не утопился. Я не спускаю с него глаз. Он ночует у нас в гостевой спальне, я отобрал у него оружие и слышу, как он всю ночь ходит по комнате.
– Это большое несчастье. Он сейчас нужен партии как никогда. Он должен выставить свою кандидатуру на президентских выборах.
– Пусть партия потерпит, – сказал Мюллер. – Кроме него, только вы умеете говорить с толпой.
Мюллер не испытывал никакой симпатии к Геббельсу, но вынужден был признать, что тот наделен даром красноречия; у него не было харизмы Гитлера, но риторикой он владел.
«С такой наружностью без таланта не обойтись», – подумал он, в двадцатый раз рассматривая нелепое телосложение доктора Геббельса.
С анатомической точки зрения Геббельс казался ошибкой природы. То ли голова была слишком большой, то ли тело слишком маленьким, так или иначе, голова с телом не сочеталась. Затылок пытался худо-бедно быть промежуточным звеном, вздымаясь под прямым углом, чтобы удержать этот слишком широкий, слишком тяжелый, слишком круглый череп в связке со спиной и не дать ему упасть вперед. Тело его, всегда напряженное и вертлявое, казалось телом рыбы, пытающейся удержать над поверхностью воды мяч. Вдобавок, когда Геббельс ходил, было ясно, что тело это не в ладу с собой: одна нога короче другой, да еще с искривленной ступней, что исключало какую бы то ни было симметрию. Все части тела Геббельса навевали мысли о животных, но животных разных: воробьиные лапки, низкий зад пони, узкий торс ленивой обезьяны, голова совы, глубоко посаженные глазки куницы и агрессивный нос галапагосского зяблика. Так что, слыша, как эта помесь пассажиров Ноева ковчега вещает о чистоте расы, нападает на крючконосого еврея-осквернителя, расхваливает высокого, сильного, белокурого арийца с мощным торсом и мускулистыми бедрами, требует в микрофон медицинских мер контроля над рождаемостью, чтобы помешать размножению ущербных, Мюллер закрывал глаза, чтобы сосредоточиться на красивом, теплом голосе Геббельса и избавиться от чувства неловкости. В сущности, Геббельс был даже лучшим оратором, чем Гитлер, ибо нужен был незаурядный талант, чтобы защищать чистоту расы господ с такой наружностью.