Читаем без скачивания Генерал террора - Аркадий Савеличев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— ...вы слышите меня, Борис Викторович, вы слышите?..
— Я слышу вас, Любовь Ефимовна, я слышу.
— А если слышите, так почему не поцелуете?
— А потому, что уважаю мужскую дружбу Александра Аркадьевича, слишком уважаю...
Деренталь есть Деренталь. Выпивоха, увалень... и полнейшее равнодушие к своей скучающей жене. Всё парижское быстро заквасилось у него на русских ленивых дрожжах.
— Не надо церемоний, друзья мои, — весь его сказ. — Не надо, дорогой Борис Викторович. Ради бога, целуйтесь. Мы ж с вами социалисты. Общественная собственность, социальное братство... ведь так?
— Так, Саша, так, — ответила за Савинкова Любовь Ефимовна, ответила, может быть, слишком звучно и открыто, но вполне искренне.
Дуплетом было не менее звучное эхо за окном.
— Опять маузеры?.. — отпрянула в сторону мужа Любовь Ефимовна.
— Винтовка. Хоть и женского рода, а ого-го!..
Деренталь коньячок по-свойски потягивал, ему-то что. Значит, опять в обратную сторону, к Савинкову.
— Женщина от страха... млеет, слышите, мужланы?!
Постреливали где-то за окном, но не очень часто. Видно, у большевиков кончались патроны...
— Как и у нас, дорогая Любовь Ефимовна, как и у нас, — едва ли она заметила улыбку на его губах.
Деренталь по-прежнему коньячком занимался. А Любовь Ефимовна что могла сказать? Только одно:
— Всё-таки вы несносный человек, Борис Викторович.
— Вас-то не снести, Любовь Ефимовна? Помилуйте, вполне снесу, на ручках, если хотите.
— Хочу! Хочу!
Она уже сидела у него на коленях, ожидая, когда ещё выше поднимут. Она была неподражаема в своей милой искренности, эта полупевица, полутанцовщица, полужена, полуэмансипе.
— Что же вы меня не несёте? Неподъёмна?
— В полном подъёме. Куда ж изволите?
— В кровать! В тёплую кроватку, разумеется.
Деренталь попивал из каких-то глухих дебрей ею же добытый коньяк и, в отличие от гостя и сожителя, посмеивался вполне открыто и благодушно. Всё это его не касалось. Жена? Любовница? Какая разница. Ведь жизнь — игра, не так ли, милые-хорошие?
— Не так... — вроде как его мысли читали, но совсем о другом: — Не так вы меня берёте!
— А как же, позвольте вас спросить?
— Женщин не спрашивают. Женщин берут и...
— ...и?..
— Люляют!
Деренталю после нескольких отличнейших рюмочек весело:
— Ну и язык у тебя, Любаша!
— А что — язык? Что, Сашенька?..
Она спрыгнула с одних коленей и перескочила на другие.
— Разве плох язычок? Разве не вкусен, мой гадкий, совсем не ревнивый Сашенька?..
— Люба-аша! Не кусайся. Хищница!
— Да, хищная... потому что жить мне осталось... — она замялась. — Всего лет восемьдесят.
— Восемь-десят?.. — уже и Савинкову захотелось улыбнуться, а заодно и размять затёкшие было колени. Он встал и походил вокруг кусающейся хищницы.
Она обиделась:
— А что, много? Что, жалко?
— Жалко, Любовь Ефимовна... вашей молодости! Зачем вам стареть?
— В самом деле, зачем? — отпрянула она от мужа и с лету, как истинная танцовщица, перекинулась на другие руки, верно и сильно подхватившие её.
Вечерняя игра, называвшаяся московской конспиративной жизнью, явно затягивалась. Савинкова подмывало позлить её:
— А не поговорить ли нам... всем троим... с другом морфеем?
Она, видимо, перебирала в своей бесшабашной головке какие-то цветные камушки. Бывала на французских приморских пляжах, как не бывать. Даже в войну мода на пляжи не остывала. Но стоило ли так вот разбрасываться? Что-то застыли в немом раздумье руки...
— прямо так вот... святой троицей?.. А может, вы толкаться будете под бока!
Уже на два голоса мужчины посмеивались. Савинков опустил свою капризную ношу на диван, прямо на недовольно мяукнувшую сибирскую кошку, и подошёл к столу.
— За мужскую дружбу, Александр Аркадьевич.
— За мужскую!
Но она и тут подоспела:
— А за женскую?
Выпили и за женскую. А делать было нечего — не говорить же о Рыбинске, куда опять уехал полковник Бреде, или о Ярославле, где снова кружили полковник Перхуров и юнкер Клепиков. Нет, такие серьёзности не для Любови Ефимовны, жены социалиста и самой почти что социалистки. Она была необыкновенно хороша в этот вечер — впрочем, помилуй Бог, когда же бывала плоха? Савинков даже одёрнул себя за такую оговорку. Но что дальше? Как ни усмехайся, а это пресловутый литературный треугольник — он вдруг почувствовал себя прежним Ропшиным, который в роскошном прокуренном салоне своей крестной 3. Н. мог вполне серьёзно читать стихи — о любви без дружбы, о дружбе без любви, как и должно быть с состарившейся, отдавшей словесам все свои жизненные соки, болезненной женщиной. Но здесь-то не крестная — здесь молодая и взбалмошная танцовщица, полужена-полубаловница этого добрейшего полуфранцуза. Следует добавить: с истинно русской душой. Для друга, для старшего друга, помилуйте, не только рубашку — жену свою ненаглядную отдаст этот славный социалист, не видевший особой разницы между парижским коньячком и кронштадтским морячком. Что тут такого? А ничего, господа, ничего. В Париже, в Москве — не всё ли равно? Хоть революция, хоть холера какая — не всё едино? Потому что — игра; потому что — жизнь. А жизнь вечна и неизменна. Жизни не изменяют, она не женщина.
Вечер выдался чудный. Можно пить за дружбу, а потом за любовь; можно и наоборот. Только бы не началось, как Савинков ехидно сам себе сказал, несносное стихочтение...
Вот, накаркал.
— Борис Викторович... Ропшин!.. Читайте. Я приказываю.
Он знал, что не отвязаться. Он понимал, что чем скорее, тем лучше.
— Извольте в таком случае, господа! Вот только рюмочку для самочувствия...
Нет родины — и всё кругом неверно,Нет родины — и всё кругом ничтожно,Нет родины — и вера невозможна,Нет родины — и слово лицемерно,Нет родины — и радость без улыбки,Нет родины — и горе без названья,Нет родины — и жизнь как призрак зыбкий,Нет родины — и смерть как увяданье...Нет родины. Замок висит острожный,И всё кругом ненужно или ложно...
— Да, всё так!
Савинков не хотел быть Ропшиным; Ропшин не принимал Савинкова. Хмельной Деренталь покачал головой; Любовь Ефимовна истерично вскрикнула:
— Да разве таких стихов ждала женщина?! Да разве вы... за всеми этими... бомбами, революциями, конспирациями!.. позабыли, что нужно женщине?!
— Позабыл, — просто ответил Савинков, даже не улыбнулся, не разжал плотно сжатых губ.
Он ничего больше не добавил, муженёк прилёг на диване — как можно было в одиночку рыдать? Слёзы осушило горячим ветром:
— Танцевать! Я танцевать теперь хочу. Вы слышите, Борис Викторович? Вы слышите?!
— Слышу, — встал он от стола. — Слышу и... уже танцую...
Он всё умел... да, кажется, всё. Не только же стрелять и кидать бомбы, писать стихи и драть за шиворот Бронштейнов, любить затерявшуюся где-то в Европе первую жену свою — Веру Глебовну, и вторую — Евгению Ивановну, и вот эту, чужую... уж если придётся... Под танец, под танец, моя хорошая!
Любо-дорого было посмотреть на это каменно-безулыбчивое лицо, вопреки которому ноги выделывали такие выкрутасы, руки так свободно обвивались вкруг чужой, но покорной талии, что даже задремавший было муженёк приподнял голову и не без зависти прошептал:
— Танец маленьких... блядушечек...
Но шёпот был услышан, поддержан:
— Маленьких! Совсем малю-юсеньких, любу-усеньких!..
Высказав своё восхищение, Деренталь уже окончательно посапывал. Савинков предостерёг:
— Любовь Ефимовна! Лебёдушек, как мне помнится, вчетвером танцуют? Нас же только трое, включая и совсем захмелевшего главного Лебедя.
— Главного? Я главная. Четвёртый? Я четвёртая!
Может, первая — кто проверял? — возлежала всё на том же диване, в ногах у Деренталя. Истинно московская лохматая кошка, приблудница революционная; то ли у графов прежде жила, то ли у каких-то извозчиков. Она быстро, вполне в духе времени, освоилась на новом месте и права свои отстаивала такими когтищами, какие и Троцкому не снились. Любовь Ефимовна закружилась с ней — или всё-таки с ним? — и Савинкову оставалось лишь придерживать их, чтобы не налетели на стол или, чего доброго, на орущий благим матом граммофон. Интересно, не долетало ли и до Кремля это лебединое беснование? Всё-таки Гагаринский переулок, где вполне открыто жили Дерентали, — это тебе не Коломенское и не Сокольники; на каменной, вполне приличной лестнице встречались и советские служащие, и командиры доблестной Красной Армии. Добропорядочный почтарь, прижимаясь к стенке, вполне услужливо пропускал их вперёд, потому что у них, может быть, и дело было срочное; может, они кого-то ловили, даже ясно однажды послышалось: «Не найдём этого перевёртыша — сами в Чека перевернёмся вверх тормашками!» Рука чесалась в кармане, но жалко было безусых красных командиров, да и потом — такая прекрасная квартира, такие прекрасные Дерентали, а уж Любовь-то Ефимовна, Любовь!.. Ну, истинно с большой буквы и говорилось, и думалось. Не с котярой же танцевать! Но когда Савинков попытался отодрать котяру от танцующей, огнём пылавшей груди, когти полоснули его железом по руке...