Читаем без скачивания Харбин - Евгений Анташкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Ёлки, церковки, избы, речки…» Красиво всё-таки, правда? – произнёс он, то ли вопросительно, то ли утвердительно. – «…после Маньчжурии особенно отраден вид сельских церковок, полевых монастырей, – русский, тютчевский пейзаж… Ехал бы, кажется, так всегда, всю жизнь. Мы – странники на земле. Вот бы научиться этому мудрому бесстрастию странника…»
– Как он верно написал: «Мы странники на земле», – повторила Анна тихим, еле слышным из-за стука колёс голосом. – Очень похоже на нашего старика, он тоже уверяет, что все мы странники на земле! А что там ещё?
Александр Петрович перелистал страницы:
– Ещё? Ещё он пишет про людей, – нынешних, то есть тогдашних, тех, с кем встречался. Многое в его описаниях уже иное, а иногда даже очень смешно. А вот, – он нашёл что-то, – послушай, тут тоже интересно, это он уже приехал в Москву!
Он почувствовал, как Анна придвинулась к нему и прижалась плечом.
– «…Уже по населению московских автомобилей видишь всю разительность перемены правящего слоя. Я ожидал, что за семь лет верхушка революции внешне преобразится!.. – Александр Петрович пропустил несколько строк. – …За эти годы произошёл, скорее, обратный процесс по части костюма и вообще внешнего облика…» Ты слушаешь меня? – спросил он и наклонил к Анне голову. Она кивнула. – «…Не новые люди обзавелись обычной европеизированной осанкой, а, напротив, старая наша интеллигенция её утеряла. «Кэпка» стала положительно вездесущей… Служилое сословие смешалось, «увязалось» с рабочим классом. Вот на моторе член правления Госбанка, профессор Мануйлов, бывший ректор Московского университета. Постарел, поседел, но с непривычки обращает особое внимание костюм: коричневая рубашка и неизменная «кэпка». Вот профессор Котляревский, тоже на автомобиле… в грубой холщовой рубахе и вовсе без шапки». – Александр Петрович снова покосился на Анну. – «Сначала немножко странно бывало встречать старых своих знакомых в новом, «орабоченном» наряде. Но, конечно, скоро привык. Диктатура «кэпки» настолько универсальна, что даже самого скоро как-то потянуло ей подчиниться. Конечно, это пустяки, внешность. Но и она характерна. Диктатура рабочего класса!..»
При упоминании так смешно прозвучавшей «кэпки» Анна посмотрела на свою шляпку из китайской соломки с веселенькими цветочками на полях; последние предложения она расслышала местами.
Александр Петрович читал ровным голосом и иногда пытался обратить её внимание на что-то, что казалось ему смешным или важным, иногда его чтение перебивалось стуком колёс. Под эти звуки она немного отвлеклась от мыслей о сыне и подумала о том, что она никогда не понимала, что происходило в этой стране, она не понимала, что такое «диктатура рабочего класса», революция, Гражданская война, что такое вообще война. Она помнила отрывками из детства, когда в январе, в одно воскресное утро, – это было в начале 1905 года, Петербург будто бы взорвался: по всему Невскому, Миллионной, Марсовому полю ползали чёрные люди, за ними по снегу и мороженой мостовой тянулись красные длинные следы. По городу толпами носились городовые, они свистели, кого-то хватали и куда-то волокли. Она с няней была на улице Росси, няня ждала её после уроков в танцклассе, а потом они пробирались к Троицкому мосту через сошедший с ума город. Трамваи не ходили, поперёк скакали казаки с нагайками. Всё было страшно и непонятно. Тогда родители увезли её от всех этих ужасов в Варшаву, к дяде Янеку, папиному брату, потом… Потом всё успокоилось и стало по-прежнему, а потом появился Александр… и увез её сюда, в Харбин.
– Ты меня слушаешь? – вдруг спросил Александр Петрович.
– Да, да, Саша, конечно. – Анна вздрогнула и утвердительно сказала: – Очень интересно!
Александр Петрович видел, что она слушает и одновременно о чём-то думает, о своём.
– Тогда я продолжу?
Она кивнула.
– «…Сразу Москва ощутилась как нечто настолько родное, настолько своё, что туристский темп жизни неизбежно воспринялся бы как что-то оскорбительное, нелепое, искусственное. Жил как жилось, не приневоливая себя, но в то же время жадно вдыхая каждый атом московского воздуха, вживаясь в каждый элемент московского быта. Прекрасна по-прежнему Москва и гораздо больше прежнего интересна. Последнее особенно чувствуется на расстоянии, когда осмысливаешь непосредственные впечатления. Ключом бьёт интенсивная, бурная жизнь…» – Александр Петрович опять посмотрел на жену: – Тебе, наверное, неинтересно?
– Нет, что ты? Просто я Москву почти не знаю, я там была в детстве, а потом с тобой проездом, ты помнишь, всего несколько дней…
Он кивнул.
– Но ты читай, ты, наверное, соскучился по Москве, а мне про неё просто любопытно!
– «…Помню, как по мере приближения Москва преображалась в сознании, в душе. На чужбине, в эмиграции, издалека – она ощущалась огромным символом России, захватывала исторической величественностью, светилась в ореоле горя и славы. О ней мечталось, словно о Риме Третьем, и любовь к ней окутывалась атмосферой своеобразного романтизма. Сказывался «пафос дистанции»…»
– Саша! – Анна вдруг выпрямилась и шлёпнула его обеими ладошками по колену. – И ты, и Кузьма Ильич, и Байков, и Николай Васильевич! – Она смотрела на него. – Вы все так любите Москву, Россию! Какие же вы все несчастные, что же делать? – И вдруг спохватилась: – Извини! Это я лишнее…
Тут Александр Петрович и сам пожалел, что его друг профессор Устрялов ездил в Москву, а не в Петербург.
Анна смотрела на него, но уже с капризной улыбкой.
– Конечно, жалко, что он ездил не в Петербург, но про Москву мне тоже интересно, хотя Иркутск я лучше помню! Читай!
Александр Петрович выдержал недолгую паузу.
– Читай же!
– «…Но вот она всё ближе и ближе. Её облик начинает уже восприниматься конкретнее, облекается в плоть и кровь… Загородные дачи. Дачные поезда. Служилый люд течёт на службу…
Покупаю вишен на четвертак… Мелькают знакомые платформы… Оживает минувшее… Вот-вот на небесном фоне загорится и золотая шапка храма Христа…»
Анна взяла пальцы в замок:
– Храм помню, очень величественный, особенно на фоне низеньких и серых крыш… и вишня вкусная, не такая, как в Петербурге. Извини, продолжай!
– «…ощущается Москва. Лицом быта – милого, неизменно ароматного – обращается она к душе. Знакомые улицы, церкви, площади, знакомые дома. Куда ни глянь – кусочки дорогих воспоминаний юности, студенческой поры. О, эти кривые переулочки Арбата! Или весёлый шум Театральной площади! Или закат у памятника Гоголю:
На Воздвиженке у дома МорозовойПовстречалась мне моя мечта,Догорал закат улыбкою розовой…
Анна услышала стихи, оживилась и снова перебила:
– Как поэтично! Кто это?
– Не спрашивал!
– Спроси, когда вернёмся!
Александр Петрович кивнул:
– «…И теперь часами, днями бесцельно слонялся по улицам, вдыхая Москву. Чуть постарела, пожалуй. Чувствуется след героических, страшных лет. Там и здесь осунулись, посерели, полиняли здания. Особенно бедны церкви, как видно, за всё это время не знавшие и поверхностного обновления…»
– Кузьма Ильич сейчас сильно переживал бы, ты не давал ему эту книгу?
Александр Петрович отрицательно покачал головой и вопросительно посмотрел на Анну.
– Я тебя постоянно перебиваю… Не обижайся.
Он улыбнулся.
– «…Нередко на штукатурке рассыпаны грязно-чёрные пятна, – чёткая работа пуль. На фасаде университета вместо старого «Свет Христов просвещает всех» читаем новое, ограничительное, ущербное: «Наука – трудящимся!» Но и вокруг новой надписи – впадины пулевых попаданий: их не успели стереть. Есть памятники, поставленные революцией. Но их немного, и они не очень примечательны. В конце Тверского бульвара, у Никитских ворот, вместо большого Гагаринского дома, разгромленного октябрьскими снарядами, разбит нарядный садик и стоит памятник Тимирязеву. У Наркоминдела запечатлен Боровский…»
– Я их уже никого не знаю… – задумчиво промолвила Анна.
– «…Шумят улицы, вечно полные оживлённой толпой. Интенсивность уличного движения поражает сразу нового человека в Москве. Она, по-моему, превышает дореволюционную. И невольно напрашивается сравнение с 18-м годом. Я уезжал из Москвы в дни жестокого разгара революции, после покушения на Ленина…»
– А ты когда?
– Я раньше, в конце весны, – не отрываясь ответил Александр Петрович. – «…На улицах витал ужас массовых казней. Террор был возведён в систему. Надвигался голод, в стране царил хаос, среди революционеров – энтузиазм. На город ложились смертные тени. Страшен бывал он особенно по ночам, тоскливым, жутким, пустынным. Но и днём – невесело. Москва замирала, холодела. От этих дней… теперь остались лишь отдалённые воспоминания. Город выздоровел и радуется своему здоровью. Ввечеру Кузнецкий даже наряден. Текучи и пёстры щебечущие ленты публики. Бодро выглядывают отлично снаряженные витрины магазинов, в большинстве государственных и кооперативных. Чисто…»