Читаем без скачивания В поисках молодости - Антанас Венцлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казис Борута после ликвидации «Третьего фронта», в который он поначалу вложил столько надежд, очень волновался и из-за гибели журнала, и из-за того, что последние номера шли уже не в том направлении, в каком ему хотелось бы, но Казис не мог жить без дела. И вот в 1932 году он организовал альманах «Труд». На обложке работы нашего друга и прогрессивного художника Мечиса Булаки были четверо рабочих. Название было написано на литовском, русском, немецком, французском языках и на эсперанто. Этим, без сомнения, подчеркивался интернационализм участников альманаха.
Кроме Боруты в нем участвовали и другие молодые писатели — Витаутас Монтвила, Казис Якубенас. Впервые выступил и не известный никому до сих пор Юозас Балтушис.[85] В «Труде» Борута, правда, не пытался оживлять умершего «парня», но его манифест состоял из общих фраз, поднимал литературу над партией и агитировал за «активный реализм» — довольно туманное понятие в политическом и эстетическом отношениях. Альманах заявлял свой протест против капитализма, который «мечется на виселице насилия, выстроенной собственными руками» в то время, как «дни свободы стучатся в нашу дверь».
Я согласился участвовать в «Труде» не столько из-за старой дружбы, сколько потому, что это был единственный тогда прогрессивный альманах. Я дал рассказ «Под золотым небом Италии», основанный на впечатлениях о Венеции. Рассказывая об Италии, я, разумеется, думал о Литве, которой заправляли фашисты.
К сожалению, этот альманах, в котором не было боевого духа «Третьего фронта» и в котором участвовали лишь некоторые из его сотрудников, просуществовал недолго: цензура приостановила уже вторую его книгу. Остался лишь исчерканный цензурой экземпляр, который красноречиво свидетельствует о том, в каких условиях находилась тогда прогрессивная, антифашистская литература.
Теперь я чаще встречался с Корсакасом. Он обращал на себя внимание не только студентов, но и профессоров. Корсакас поражал своими способностями на семинарах, а профессор Эдуардас Вольтерис, совсем уже дряхлый, поручил ему вместо себя преподавать историю латышской литературы. Корсакас читал ее так, что студенты битком набивали аудиторию. А Вольтерис дремал за последней партой, лишь изредка поднимая голову и выкрикивая: «Большевик!»
Жил Корсакас близко, и я довольно часто заходил к нему за каким-нибудь советским журналом, трудом по марксистской философии или просто поболтать о литературе или политике. Хотя мой товарищ был моложе меня, меня поражало его умение анализировать действительность, остро и отважно вскрывать ее противоречия. Влюбленный в прогрессивную литературу, Костас продолжал писать свои статьи и уже в 1932 году издал первый крупный сборник. Чувствовалось, что у этого юноши острый, аналитический ум. Он — прирожденный критик, который сразу видит, что в книге хорошо и что плохо, что прогрессивно и что реакционно, легко формулирует свои мысли и выражает их темпераментно, горячо или холодно, с сарказмом, не избегая иронии и даже, если нужно, издевки. Встречаться с ним всегда было интересно.
В эти дни я видел и Нерис, которая жила в Каунасе у профессора Миколайтиса. Увы, наши встречи не были веселыми. Она тяжело переживала закрытие «Третьего фронта» и клуба «Надежда». В Каунасе она на каждой шагу встречала бывших своих друзей и знакомых, и те по любому случаю клеветали на «Третий фронт» и уговаривали ее бросить избранный ею путь, предлагали новую службу. Но поэтесса не сдавалась. Она посылала свои стихи в московскую «Наковальню», — значит, сделала еще один шаг вперед. Она продолжала интересоваться советской печатью, литературой, читала революционных поэтов и старалась все глубже проникнуться наукой марксизма-ленинизма. (После закрытия «Надежды» «Эхо Литвы» писало, что во время обыска были обнаружены письма С. Нерис, в которых она пишет, что проштудировала все сочинения Ленина. Подобные утверждения охранки, конечно, несколько преувеличены. Но, без сомнения, Нерис уже тогда читала его статьи и книги.) Поэтесса продолжала встречаться с некоторыми коммунистами, работающими в подполье. С ней сблизилась ее почитательница Она Шимайте, от которой и мы в годы «Третьего фронта» получали труднодоступную советскую печать и литературу. Позднее Нерис поддерживала близкие дружеские отношения с Шимайте.
Пятрас Цвирка часто писал мне из Парижа (к сожалению, во время войны его письма погибли). Поначалу ему трудно было уехать из-за призыва в армию. Как-то обманув призывную комиссию, Пятрас все-таки уехал, и, когда он был в Париже, в газетах появились заметки, что полиция ищет его как дезертира. Получая скудную стипендию, Цвирка в Париже просто голодал. Но он стал энергично изучать французский язык и вскоре уже читал французских классиков.
Я встретил его осенью 1932 года. Пятрас вернулся, не изменив своим убеждениям, хотя, пока он находился в Париже, среди каунасских журналистов и в реакционной печати было немало догадок и клеветы на него. Он рассказал мне о жизни в Париже и возмущался тем, как стипендиаты таутининков там швыряются деньгами. Большое впечатление на Пятраса произвели сокровища искусства. Он навсегда полюбил Ренуара, Ван-Гога, Гогена и Дега.
Вернувшись из Парижа, Пятрас побывал в родной деревне и, приехав в Каунас, как обычно, рассказывал веселые истории:
— Лежу я утром в своей клети и слышу — кто-то стучится. Сосед, тот, что в Америке попал в армию и воевал на Западном фронте, во Франции. Сразу понял, что хочет поговорить о Париже. «Садитесь, дядя, вот тут, на кровать, поговорим». — «Спасибо, Петрюкас, — говорит он и шарит в поисках трубки. Закурил и спрашивает: — Что ж, Петрюкас, слыхал, ты в Париже был», — и вижу, что не верит он, что Петрюкас Цвирка мог быть в таком городе. «Был, дядя, — говорю я, — видел Париж. Хороший город, дядя». А он все улыбается такой подозрительной ухмылочкой, словно говорит: «Ни черта там ты не был и ничего не видел», — и спрашивает меня: «Ну ладно, раз уж был, то скажи, видел ли там ты вот зеленую девку на углу?» — «Шутите, дядя, — говорю я, — девок-то в Париже тьма-тьмущая. Как я могу увидеть какую-то на углу?» — «Нет уж, Петрюкас, ты сам не шути, — говорит он, — скажи, а вот зеленую на углу видел?» — «Нет, говорю, зеленой девки, да, еще на углу, точно не видел». — «Ну вот, Петрюкас, — дядя прищурился и тычет в меня мундштуком, — вот видишь, а еще говоришь, что в Париже был…» Рассмеялся и ушел, а я долго думал, что это за девка. Видно, он запомнил какую-то статую или рекламу, и Париж без нее — для него не Париж.
Едва тот ушел, как другой стучится. Пригласил войти. Подошел, руку подал и сам сел. Без долгих вступлений спрашивает: «Скажи ты мне, Петрюкас, одну вещь. Только откровенно скажи, от сердца». — «Хорошо, дядя, говорю, если только знаю». — «Ясно, знаешь, ведь такое образование получил, — говорит он и смотрит на меня большими добрыми глазами. — Ты скажи, Петрюкас, есть бог или нет?» — «Нет, дядя, — отвечаю я, — нет. Выдумки ксендзов», — говорю я. Посмотрел на меня дядя несколько раз, пыхнул трубкой, выпустил дым и протягивает мне руку: «Вот уж спасибо, Петрюкас, что сказал, большое спасибо. Теперь уж буду знать» — и, веселый, счастливый, ушел, попыхивая трубочкой. Видно, не был уверен насчет бога, а теперь успокоился…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});