Читаем без скачивания Новый Мир ( № 4 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Боже мой, какой простор! Лиловый, синий, грозовой, — но чувство странного уюта: все свои. А воздух, воздух ледяной! Я пробиваю головой его разреженные, колкие слои. И — вниз, стремительней лавины, камнепада, высоту теряя, — в степь, в ее пахучую траву! Но, долетев до половины, развернувшись на лету, рванусь в подоблачье и снова поплыву.
Не может быть: какой простор! Какой-то скифский, а верней — дочеловеческий. Восторженная дрожь: черносеребряная степь и море темное за ней, седыми гребнями мерцающее сплошь. Над ними — тучи, тучи, тучи, с чернотой, с голубизной в разрывах, солнцем обведенные края — и гроздья гроз, и в них — текучий, обтекаемый, сквозной, неузнаваемый, но несомненный я.
Так вот я, стало быть, какой! Два перепончатых крыла, с отливом бронзовым, — смотри: они мои! Драконий хвост, четыре лапы, гибкость змея, глаз орла, непробиваемая гладкость чешуи! Я здесь один — и так под стать всей этой бурности, всему кипенью воздуха и туч лиловизне, и степи в черном серебре, и пене, высветлившей тьму, и пустоте, где в первый раз не тесно мне…
Вспомним:
И се уж кожа, зрю, перната
Вкруг стан обтягивает мой;
Пух на груди, спина крылата,
Лебяжьей лоснюсь белизной.
Лечу, парю — и под собою
Моря, леса, мир вижу весь…
«Необычайное паренье» державинского Лебедя обращается у Быкова мощным и остросовременным по своей стилистике засмертным полетом «дочеловеческого» диковинного чудища, в котором поэт с изумлением узнает себя самого. На первый взгляд кажется, что этот фантастический полет с делом поэзии никак не связан, а связан скорее с кинематографом поколения 3D. Однако нет — тут речь о призвании, об избранничестве, о гибели на поле битвы, о посмертном бытии поэта, и местом новой прописки оказывается стихотворный ритм, тот самый пеон, в строфы которого облечен полет героя:
Смотри, смотри! Какой зловещий, зыбкий, манкий, серый свет возник над гребнями! Летучая гряда, смотри, разверзлась и раздвинулась. Приказ или привет — еще не ведаю; мне, стало быть, туда. Я так и знал: все только начато. Я чувствовал, что взят не ради отдыха. Ведь нас наперечет. Туда, туда! Клубится тьма, дымится свет, и дивный хлад, кристальный душ по чешуе моей течет.
Туда, на зов, на дымный луч! Лети, не спрашивай причин, без сожаления о первом из миров, — туда, в пространство зыбких форм, непостижимых величин, чудесных чудищ, грозных игрищ и пиров! Туда, где облачных жаровен тлеют угли, где в чаду сраженья горнего грохочет вечный гром, туда, где в битве, час неровен, я, глядишь, опять паду и вновь очнусь, уже на ярусе втором.
Лечу, крича: «Я говорил, я говорил, я говорил! Не может быть, чтоб все и впрямь кончалось тут!» Как звать меня? Плезиозавр? Егудиил? Нафанаил? Левиафан? Гиперборей? Каталабют? Где я теперь? Изволь, скажу, таранить облако учась одним движением, как камень из пращи: пеон четвертый, третий ярус, пятый день, десятый час. Вот там ищи меня, но лучше не ищи.
Посмертие предстает у Быкова не черною дырой небытия, а цепью чудесных метаморфоз и битв в горнем пространстве поэзии — там открывается новое поле познания, там неведомое наполняет радостью, изумлением, восторгом, там полностью отсутствует страх. Спасительным оказывается не столько слово, сколько метр, пеон четвертый, волны которого уносят героя за край небес. И если Пушкина заботило сохранение чувств, консервация прожитой жизни в стихах, если тенью он хотел общаться с живущими, то герой Быкова улетает не оглядываясь, «без сожаления о первом из миров», последним движением в последнем стихе разрывая земные связи… Весь этот полет на самом деле — метафора вдохновения, образ творчества, прободающего реальность и превышающего смерть.
В конечном итоге поэзии никуда не уйти от мечты о бессмертии, от надежды на новый виток какой-то неведомой жизни благодаря стиху. Всякий человек не может не думать об этом, но только художник и философ могут предъявить миру свои упования в той форме, какая их самих переживет, оставить нам на раздумья свои мысли о смерти и бессмертии, сделав их тоже как будто бессмертными.
[1] Подробный историко-литературный анализ «грифельной оды» и обзор всех ее толкований заинтересованный читатель может найти в статье: Л а п п о-Д а н и л е в- с к и й К. Ю. Последнее стихотворение Г. Р. Державина. — «Русская литература», 2000. № 2, стр. 146 — 158; адрес в Интернете: <http://www.portalus.ru/modules/shkola> .
[2] Г е р ш е н з о н М. О. Тень Пушкина. — В кн.: Г е р ш е н з о н М. О. Мудрость Пушкина. Томск, 1997, стр. 235 — 261.
[3] Б о ч а р о в С. Г. «Обречен борьбе верховной…» (Лирический мир Баратынского). — В кн.: Б о ч а р о в С. Г. О художественных мирах. М., 1985, стр. 74.
[4] М а н д е л ь ш т а м Н. Я. Третья книга. М., 2006, стр. 320.
Свобода как догма
Григорий Леонидович Аросев — поэт, прозаик, критик. Родился в Москве в 1979 году. Окончил ГИТИС, театроведческий факультет. Публиковался в журналах «Дружба народов», «Вопросы литературы», «Звезда» и др. В 2011 году выпустил книгу «Записки изголодавшегося» (сборник рассказов). Живет в Москве. В «Новом мире» публикуется впервые.
Комментируя присуждение Леониду Бородину премии Александра Солженицына в 2004 году, писатель и критик Павел Басинский в своей статье первым же делом заметил: «Так уж случилось, что биография <...> Бородина более широко известна, чем его художественное творчество» [1] . С этим утверждением если и можно согласиться, то лишь частично. Не подвергая сомнению ни талант Бородина, ни подлинную драматичность его судьбы, все-таки отметим, что широкому кругу русскоязычных читателей он сейчас неизвестен. В случае Бородина мы наблюдаем исключительное несоответствие между заслуженным и полученным. По художественному уровню он не уступает крупнейшим советским (речь не об идеологии, а только о происхождении) писателям, а что касается пережитого, тут и спорить не о чем. Разумеется, Бородин не единственный из наших литераторов, кто сидел в тюрьме, но если учесть все обстоятельства, о которых скажем ниже, то сомнений не останется: он — выдающаяся личность. Увы, теперь о нем приходится говорить в прошедшем времени. Леонид Иванович Бородин скончался 24 ноября 2011 года.
Словом «заслуживать» следует оперировать весьма аккуратно, поскольку в нем есть намек на некую «службу». Вряд ли Бородин воспринимал так свою литературную и публицистическую работу (хотя, к примеру, у слова «служение» принципиально иной контекст), но, с этими оговорками, можно сказать, что как писатель Бородин заслужил иной судьбы. И если жаловаться на «общую» участь бессмысленно, тем более когда человек во многом сам себе ее определяет, то иной судьбы каким-либо произведениям желать можно. Большинство интеллигентных читателей, слыша фамилию Бородина, либо вспоминают повесть «Женщина в море», факт, что он был диссидентом, дважды отбывал заключение, а потом работал в журнале «Москва», либо ничего конкретного не вспоминают вообще. Вероятно, Бородин, будучи человеком предельно честным и здравомыслящим, это осознавал: «То, что меня дальше кольцевой дороги не знают, не удивляет. Сейчас другое время» [2] . И безусловно, он понимал, что сложившаяся ситуация есть во многом следствие его собственного выбора.
Роман-воспоминание Бородина называется «Без выбора». В нем он утверждает, что абсолютно все ключевые события в его жизни были спровоцированы некими обстоятельствами, и у него просто не было другого пути: «...жизнь ни разу не предоставила мне возможность волевого личного выбора. Не было! Все, что случалось, случалось по стечению обстоятельств» [3] . Но все-таки позволим не согласиться с ним самим и заявить, что выбор был. Разумеется, у такого высоконравственного человека, как Бородин, с детерминистической точки зрения выбора, как поступать, не было. Идти на компромисс, сдавать единомышленников, менять убеждения — все это не про него. Но Бородин вполне мог бы в некий момент эмигрировать и таким образом резко изменить судьбу, повторимся, хотя бы литературную. Как он себя повел на жизненном перекрестке и чем руководствовался при принятии решения, другой вопрос. Но этот выбор у писателя был — ему предлагали эмиграцию, и он даже колебался, но «наклюнулась работа <...> и проблема снялась сама собой. Запомнился только ужас при мысли о том, что если уеду, то больше никогда не увижу своих родителей, дочери, родины вообще».