Читаем без скачивания Беверли-Хиллз - Пат Бут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роберт ощущал в себе прилив сил, хотя вроде бы все оставалось по-прежнему. Еще вчера в Нью-Йорке он не видел никакой перспективы. И свое бессилие, вылившееся в приступы злобы, он даже не пытался побороть, а злобу обратил на ни в чем не повинную женщину, которую любил.
Позже, во время долгого перелета в Лос-Анджелес, здравый инстинкт подсказал ему, что, воспринимая Паулу как обузу, как путы в ногах, как ненадежный тыл в предстоящих сражениях за выживание, он глубоко заблуждается. Он, глядя в бездонную черноту за иллюминатором и видя ее профиль, отраженный в круглом стекле, вдруг осознал, что ничего, кроме этой женщины, так стремительно ворвавшейся в его жизнь, не имеет для него значения. Где-то высоко в небе, над штатом, олицетворяющим сердце его страны, он открыл для себя удивительную истину. Роберт Хартфорд – экранный идол уже не пребывает в гордом одиночестве и не будет больше никогда одиноким. Как у планет есть спутники, так у него – спутница, и никакой силе не преодолеть их взаимное притяжение.
Из аэропорта Лос-Анджелеса они сразу отправились на побережье, на ленч заглянули к «Майклу» и вот теперь уединились на бескрайнем пляже Малибу.
Паула, наблюдая за Робертом, обнаружила, что он напоминает ей русскую матрешку, когда, снимая одну пестро раскрашенную половинку за другой, наконец добираешься до сердцевины. Он просуществовал много лет в многослойной оболочке своей харизмы, и никто еще до Паулы не проникал в ее глубину. Или, точнее, она исполнилась нежности к печальному мальчишке, истосковавшемуся по родительской любви, который вырос, пробился наверх, превратился в идола и остался одиноким. Ей было до боли понятно и одиночество звезды в космической пустоте, и ранимость знаменитого любовника, не способного глубоко полюбить.
– Знаешь, Паула, когда мы вылетали из Нью-Йорка, я считал, что наступающий день будет самым плохим, самым тяжелым из всех прожитых мною дней, но он оказался самым радостным. Ты сделала его таким.
Паула догадалась, о чем он говорит, и была благодарна ему за эти слова.
Он поцеловал ее. Это не был поцелуй страсти, не разведка взаимных чувств перед слиянием двух тел. Это был именно поцелуй любви. В него он вкладывал непроизнесенные, но понятные ей слова и обещание: «Я буду любить тебя вечно. Я всю свою жизнь посвящу тебе. Ты возродила меня. Ты подарила мне шанс».
Пауле хотелось остановить неумолимый ход времени, запечатлеть мгновение навсегда. Ничего прекраснее и желаннее не было и не могло быть, чем ощущение, что ты любима, и ответить тем же и с такой же искренностью.
Роберт мог бы посмеяться над собой, когда услышал собственные слова, обращенные к ней:
– Люби меня всегда, что бы ни случилось. Люби только меня.
Но никогда прежде он не был так серьезен, так по-юношески настойчив.
– Да, я буду любить всегда… только тебя.
Ей странно было давать такие обещания мужчине, которому она уже доказала силу своей любви, но раз он требовал новых заверений, она охотно повторяла их.
Однако тревога не покидала его. И напряжение не спадало, что отражалось на его лице. Счастье, которое он обрел в это волшебное мгновение, вдруг представилось ему зыбким, ускользающим. Страх потерять Паулу давил на него. Пугала пустота, в которой он очутится, если Паула вдруг исчезнет из его жизни.
– Обещай, что ты будешь всегда верна мне, Паула. Что не изменишь, не уйдешь от меня…
Маячивший за его спиной призрак прежнего Роберта Хартфорда был шокирован и, конечно, запрезирал переродившегося тезку. Откуда такая неуверенность в себе, что за жалкий старомодный лепет? Но настал момент, когда все перевернулось, ужас овладел им при мысли о возможной разлуке, и он, никогда не соблюдавший верность влюбленным в него женщинам, требует обещания верности от той, кого полюбил.
– Клянусь, что всегда буду верна тебе, Роберт Хартфорд.
По щеке, цена которой еще недавно определялась миллионами, сползла слеза.
К концу дня Франсиско всегда уставал, но сейчас усталость, какую он испытал, нормальной никто бы не назвал. Болезнь вытягивала из него все силы. Он прошаркал к письменному столу из вишневого дерева и в который раз взглянул на машинописный документ. Странно, но у Франсиско создалось впечатление, будто документ ответно смотрит на него.
Какое счастье, что его возлюбленный отель попадет в хорошие руки. Роберт Хартфорд, конечно, способен наделать кучу ошибок, но это нестрашно. По крайней мере, он душою предан отелю и мыслит правильно, а главное – он обладает хорошим вкусом и мудростью, подсказывающей ему нанимать тех людей, у кого вкус еще отменнее.
Лицо Франсиско немного просветлело при мысли о том, что он еще может увидеть при жизни «Сансет», обновленный гением Уинти Тауэра. Он плотнее закутал зябнущее тело в шелковый халат, присел и взялся за телефон:
– Контора? С кем я говорю?
– Это Джон. Что вам угодно, мистер Ливингстон? – Его голос еще пока узнавали.
– Джон, направь рассыльного ко мне в бунгало. Я хочу, чтобы он засвидетельствовал мою подпись. Он принесет тебе обратно запечатанный конверт. Не сочти за труд положить его в сейф, а утром передать управляющему. И скажи Броуху, что я распорядился поместить его в мой личный сейф. Тебе все ясно, Джон?
– Все ясно, мистер Ливингстон.
О том, что отель переходит в другие руки и что новым владельцем станет Роберт Хартфорд, знали все, но также знали и то, что, несмотря ни на что, «Сансет» будет принадлежать Франсиско Ливингстону вплоть до его кончины.
– Кстати, сэр. Вам только что просили передать. Звонила ваша массажистка и сообщила, что заболела. Она нашла себе замену, и, если вас это устраивает, новая массажистка будет здесь в обычное время, то есть через полчаса, сэр.
Ливингстон ответил согласием и положил трубку.
Зная пунктуальность персонала, он отвел десять минут на сауну и двадцать минут на принятие ванны, прежде чем улечься в привычной позе на мраморный стол для массажа, расположенный в обширной нише его грандиозной ванной.
За массажем всегда следовали другие не менее приятные процедуры – маникюр, педикюр и энергичное растирание грубым полотенцем, смоченным одеколоном. Все вместе занимало почти три часа, и эти часы были самыми приятными в череде часов, часто томительных, из которых складывалась неделя для мистера Ливингстона.
Дверной звонок ожил. Франсиско впустил рассыльного, провел в кабинет.
– Я хотел, чтобы ты засвидетельствовал мою подпись.
Он не очень уверенной рукой накорябал свое имя. Пальцы были тонки и напоминали паучьи лапки. Рассыльный расписался ниже большими, чуть ли не печатными буквами, намеренно не спрашивая, что он подписывает.